|
В том же зеркале за спинами Двинских маячила и моя унылая особа в сером брючном костюме. На меня платья не шилось — да и с чего бы? В любом случае у Двинского было только две руки, под которые он мог взять лишь двух дочерей. Дело третьей было маленькое: незаметно прошмыгнуть в арьергарде. Я и старалась остаться невидимой — не то чтобы это оказалось слишком сложно. Шаг назад — и вот ты уже не входишь в кадр, а сидишь в одном ряду с будущим лауреатом, но вроде как не имеешь к нему никакого отношения: так, затесалась средь публики с интеллигентными лицами.
Тем временем на сцене с расшитым двуглавыми орлами бархатным занавесом шло действо, оживляемое двумя ведущими. Вал за валом накатывали претенденты на лауреатство в разных номинациях, раздвигался бордовый бархат занавеса, что-то проецировалось на экран. Иногда на подмостки выплывал оперный дуэт — она в декольте, он с мощным животом — и исполнял нечто из Чайковского. Опера предполагала культурную преемственность — от Петра Ильича и до наших, ничем не хуже-с, дней. Дальше следовали аплодисменты, вручение подарков от спонсоров, благодарственная речь отяжеленного вожделенной статуэткой счастливца. Я начинала дремать.
Все это напоминало пошлый в своем незамутненном довольстве провинциальный междусобойчик. И об этом мечтал Двинский? Просто удивительно! Наконец прозвучали его имя и фамилия, зал ровно захлопал, Двинский поднялся со своего места и пошел вдоль ряда, мимо меня, мимоходом отдавив мне ногу. Вбежал — как мальчик — резво на сцену: кажущийся во фраке еще выше обычного, доброжелательный, спокойный, самой расслабленностью своей намекающий, что все тут происходящее — единственно возможный исход. Помахал в воздухе над головой статуэткой, послал воздушный поцелуй дочерям.
Камера тут же выхватила их из зала — блеск шелков, непрошеных слез — и воспроизвела на огромном экране за спиной лауреата. Вместо своей порции благодарностей Двинский прогудел в микрофон воспоминание о дочке Аннушке, что описалась в один из творческих вечеров на Мойке, 12, а было ей лет восемь: видать, не выдержала папкиной поэзии. Аннушка, держись на этот раз! Анна на экране рассмеялась, зал рассмеялся вместе с ней.
— Бедная девочка, — услышала я рядом. И, повернув голову, увидела пожилую пару. Оба в кофтах — старик и старушка, чьи признаки пола уже давно стерты, так что непонятно — где бабушка, а где дедушка. А ведь они примерно одного возраста с Двинским, однако — почувствуйте разницу! — подумала я с гордостью.
— Даже я помню эту историю, — покивал старичок. — Помнится раньше, когда он ее рассказывал, она, рыдая, выбегала из зала. Но это никогда его не останавливало. Как же — такая находка, смещение акцентов — с высокой поэзии на физиологию. Ребенок и его реакция на слово. А то, что дочка каждый раз умирала со стыда… Тьфу!
Я перевела взгляд на смеющуюся Анну на экране за Двинским. Смех, если не знать контекста, бывает трудно отличить от слез… Анна и правда выросла и стойко выдерживает и поэзию, и папины шутки.
— Слышал про скандал-то? — Старуха вынула из-за манжета старорежимный платок, высморкалась и, секунду посомневавшись, закинула его в древний ридикюль.
— Что на этот раз?
— Профильный комитет проголосовал за Кураеву девять голосов, за Двинского — два. После чего премию присудили-таки Двинскому.
— Быть не может! А что члены комитета?
— Повозмущались, вестимо. Но им велели не рыпаться. Они и не рыпались. Он же теперь модный персонаж. А Кураева — что? Сидит в четырех стенах, интервью не дает, в журналах не светится. Только знай себе стишки кропает. Какая ей, к черту, премия?
— Действительно, пусть этот заглотит покрупнее напоследок. |