Изменить размер шрифта - +
Я только и делаю, что вникаю в происходящее и стараюсь, чтобы вникли другие. Только это мне и надо. За последние годы я столько раз ловил на лицах людей вот этот самый взгляд, взгляд безграничного удивления, который был у того старика перед смертью, в его последний, предсмертный миг. Сказать по правде, я совсем не понимал, чему все они так сильно удивлялись. Может, это оттого, что я раньше других видел, как умирают на дорогах люди, как бегут по дорогам толпы беженцев, а за ними по пятам гонится смерть. Может быть, оттого я ничему не удивляюсь, что начиная с июля 1936 года я почти только это одно и видел. Подчас они даже раздражают меня, все эти чудаки, которые без конца всему удивляются. Бывает, возвращаются с допроса, потрясенные: «Верите ли, они меня избили!» — «А вы чего ждали от них, черт побери? Не знаете нацистов, что ли?» В ответ они только качают головой, они никак не могут понять, что происходит на свете. «Черт побери, вы разве не знали, с кем мы имеем дело?» Все эти чудаки, которые без конца всему удивляются, подчас раздражают меня. Может, это оттого, что я видел, как итальянские и немецкие истребители пролетали над дорогами моей родины на бреющем полете и преспокойно расстреливали из пулеметов толпу… Значит, так: сейчас возьмем на мушку вон ту повозку, где женщина в черном, с плачущим ребенком. Так. А потом уложим ослика и старуху, сидящую верхом на ослике. Так. А теперь вон ту белокожую красавицу с горящими глазами, ту, что словно королева шагает по пылающей дороге… Может, все эти чудаки подчас раздражают меня оттого, что я видел, как по дорогам моей страны брели толпы крестьян, спасаясь от тех же нацистов или, может, от таких же, как они, их братьев или приспешников. Оттого-то на тот самый вопрос: «Понятно?» — у меня давно припасен, как сказал бы парень из Семюра, готовый ответ. Ну конечно же, понятно. Я только и делаю, что вникаю в происходящее. Вникаю и хочу, чтобы вникли другие. В этом и состоит моя цель.

Мы вышли из огромного зала, где нам приказали раздеться. Стояла страшная жара, горло у нас совсем пересохло, мы шатались от усталости. Нас погнали бегом по длинному коридору, и наши голые пятки зашлепали вразброд по цементному полу. В конце коридора был другой зал, куда нас вталкивали одного за другим, по мере того как мы прибывали. У противоположной стены сидели десять — двенадцать молодчиков в белых халатах. В руках у них были электрические машинки для стрижки, длинные провода которых свисали с потолка. Молодчики восседали на высоких табуретках, и было видно, что им отчаянно все это надоело. Они наскоро обривали нас всюду, где только на теле бывают волосы. Мы дожидались своей очереди, притиснутые друг к другу, не зная, куда девать наши голые руки, голые тела. Молодчики работали быстро, было видно, что им не впервой. Они обривали человека в два счета — пожалуйте, следующий! Подталкиваемый, швыряемый толпой то в одну сторону, то в другую, я в конце концов очутился в первом ряду, перед самым носом у молодчиков в белых халатах. Левое плечо и бок все еще ныли от ударов, которыми наградил меня конвоир. Рядом со мной стояли два старичка, довольно-таки непривлекательного вида. В их глазах я уловил тот самый, знакомый мне удивленный взгляд. Они смотрели на весь этот балаган расширенными от изумления глазами. Когда настала их очередь и электрическая бритва коснулась самых чувствительных частей их тела, оба вскрикнули. Они переглянулись, и теперь во взгляде их уже было не только изумление, но и священное негодование. «Вы понимаете, господин министр, нет, вы понимаете, что здесь происходит?» — воскликнул один из них. «Это непостижимо, совершенно непостижимо, господин сенатор», — отозвался другой. Он так и сказал: не-по-сти-жи-мо, отчеканивая каждый слог. Оба говорили с бельгийским акцентом, вид у них был смешной и жалкий. Хотел бы я послушать, что сказал бы о них парень из Семюра. Но парень из Семюра мертв, он остался в вагоне.

Быстрый переход