Изменить размер шрифта - +
Его голос зазвучал резче, и один из немецких солдат, буркнув: «Ruhe, Scheißkerl!» — ткнул его прикладом в грудь. Поляк скрючился на сиденье, воздух со свистом вырывался у него из груди, но в эту минуту поезд тронулся, и это, должно быть, ненадолго успокоило его. Я прикорнул на сиденье и в полудреме все время слышал этот голос, в котором уже не было ничего человеческого, — он твердил о крови, о потоках крови. И поныне я еще слышу иногда этот голос, этот отзвук апокалипсических ужасов, голос, который твердит о крови замученных жертв, и глухое бульканье в ночи самой этой крови, липкой крови. Еще и поныне слышу я иногда этот голос, это бульканье крови в срывающемся голосе, колеблемом вихрем безумия. На рассвете меня разбудил какой-то толчок. Поляк стоя хрипел что-то невнятное, обращаясь к немецким солдатам; он остервенело жестикулировал правой рукой, и в полном смысле слова перепиливал стальным наручником мое левое запястье. Немцы набросились на него с кулаками и били до тех пор, пока он не упал замертво. Все лицо его было в крови, он и меня забрызгал своей кровью. Теперь я и в самом деле видел, как течет кровь, как целые потоки крови стекают по его одежде на сиденье, на мою левую руку, скованную одним наручником с его рукой. Потом немцы расковали его и за ноги поволокли по проходу в вагоне — как видно, он был уже мертв.

Я разглядывал немецкий вокзал, где по-прежнему ничего не происходило, и думал, что вот уже неделя, как я в пути, не считая короткой остановки в Компьене. В Осере нас вывели из камер в четыре часа утра, но мы уже накануне знали, что нас завтра угонят. Меня предупредила Гюгетта, она шепнула мне новость в открытую дверь, возвращаясь к себе в камеру из тюремной кухни, где она работала. Гюгетта вертела Кротом, как ей хотелось, она разгуливала по всей тюрьме, перенося вести из одной камеры в другую. «Завтра на рассвете уходит эшелон в Германию, ты в списке», — шепнула она мне. Ага! Ну что ж, теперь узнаю на своей шкуре, каковы они, эти пресловутые лагеря. Парень из Отского леса приуныл. «Угоняют тебя, сволочи, — вздохнул он. — Жаль! Ехать так уж вместе». Но его не включили в эшелон, ему предстояло остаться с Рамайе, и это не слишком его прельщало. Нас вывели из камер в четыре часа утра — Рауля, Оливье, трех ребят из группы Ортье и меня. Как видно, заключенные других лагерей уже были оповещены, потому что во всей тюрьме тотчас поднялся невообразимый галдеж — нас окликали по именам, кричали «до свиданья». До Ларош-Мижен нас везли в вагоне узкоколейки, скованных по двое. В Лароше мы ждали на платформе дижонского поезда. Нас охраняли шестеро солдат полевой жандармерии с автоматами — по одному конвоиру на брата — да еще два унтера политической полиции. Мы стояли на перроне кучкой, мимо нас молча проходили пассажиры. Было холодно, левая рука у меня совсем затекла, немцы так сильно завинтили наручники, что пальцы онемели.

— Вроде какая-то возня началась, — говорит парень из Семюра.

Он прошел через дижонскую пересылку за несколько недель до меня. В Дижон немцы сгоняют арестованных со всей округи для отправки в Компьень.

Я гляжу — в самом деле началась какая-то возня.

— Ну что? — спрашивают позади нас.

Парень из Семюра пытается рассмотреть, что происходит. — Вроде бы открывают двери в хвосте поезда, — говорит он.

Я тоже силюсь что-нибудь увидеть.

— Выходит, приехали? — спрашивает другой голос.

Я гляжу — точно, они выгоняют на перрон заключенных последнего вагона.

— Видно тебе что-нибудь? — спрашиваю я.

— Похоже, их загоняют обратно в вагон, — говорит парень из Семюра.

Несколько мгновений мы наблюдаем за суетой на платформе.

— Не то еду раздают, не то питье.

Быстрый переход