— Послушай, — говорю я, — раз уж ты все так хорошо знаешь, что мы там будем делать, в этом лагере?
— Работать, — уверенно отвечает он.
— А где работать? — настаиваю я.
— Ишь чего спросил! — отвечает он. — Я знаю, что работать, и все тут.
Я пытаюсь представить себе, что такое работа в лагере. Но мне так и не удается представить себе то, что нас ждет на самом деле. И пожалуй, причина тут не в недостатке воображения, а просто в том, что я не сумел извлечь выводы из данных, которыми располагал. А выводы мне надо было делать в первую очередь из того, что мы — рабочие руки. Поскольку нас не расстреляли сразу после ареста и мы не входим в категорию лиц, подлежащих истреблению любым способом и при любых обстоятельствах, как, например, евреи, мы — рабочая сила. Конечно, рабочая сила особого рода, потому что мы лишены возможности свободно продавать свой труд, лишены необходимости свободно продавать свой труд. Эсэсовцы не покупают нашу рабочую силу, они просто-напросто выкачивают ее из нас средствами самого беззаконного принуждения, с помощью чистейшего насилия. Ибо главное для них то, что мы — рабочие руки. Но поскольку нашу рабочую силу не покупают, нет экономической необходимости заботиться о ее воспроизводстве. Когда наша рабочая сила иссякнет, эсэсовцы отправятся на поиски новой.
Теперь, семнадцать лет спустя, когда я вспоминаю об этом дне пути, пути, который я проделал семнадцать лет назад, и о том, как я пытался представить себе, что нас ожидает в лагере, одна картина наплывает на другую, один пласт образов наслаивается на другой. Так самолет, идя на снижение, на посадочную площадку, встречает иногда слоистые скопления облаков, то густых и плотных, то клочковатых, подсвеченных косыми лучами невидимого солнца, а между двумя слоями облаков, над пушистым стадом барашков, сквозь которые ему предстоит пройти в стремительном движении вниз, к земле, обнаруживает вдруг полоску чистого голубого неба. Так и у меня теперь, когда я возвращаюсь к своим прежним мыслям, образы, связанные с разными годами, с различными местами, где мне пришлось жить, наслаиваются один на другой. Сначала возникают картины, которые отпечатались в моей памяти сразу после освобождения из лагеря, за те две недели, когда я впервые увидел лагерь снаружи, с воли, хотя продолжал еще жить внутри. Затем возникают вдруг кадры из фильма Рогозина «Come back, Africa», киноленты о Южно-Африканском Союзе: когда я увидел на экране барачные строения негритянских пригородов Йоханнесбурга, мне почудилось, что передо мной карантинные блоки Малого лагеря. А еще я вижу пыльную и зловонную ложбину — район Элипа в Мадриде, где в трехстах метрах от роскошных особняков ютятся сельскохозяйственные рабочие, согнанные со своих земель, ложбину, где вьются мухи и не умолкает детский плач. Все это сходные миры, да притом еще у нас в лагере была канализация — всем известно, как привержены эсэсовцы к гигиене, к породистым собакам и к музыке Вагнера.
В тот день, возвращаясь из немецкой деревни, где мы напились прозрачной родниковой воды, я как раз задумался над этим. И я вдруг понял, что жизнь в этой деревне не была жизнью на воле — эта воля была оборотной стороной, изнанкой того самого общества, которое породило немецкие концлагеря.
Стоя перед лагерными воротами, я глядел на залитую асфальтом аллею, ведущую к домам эсэсовцев, к заводским корпусам и Веймарскому шоссе. Отсюда то в сером, то в золотистом свете зари, а зимой в свете прожекторов, под бравурные звуки маршей, исполняемых лагерным оркестром, выходили на работу «Commandos» — рабочие команды. Сюда нас доставили поздно ночью, на пятые сутки пути, который мы проделали с парнем из Семюра. Но парень из Семюра остался в вагоне. Отсюда мы вышли вчера с безжизненными лицами, полные смертельной ненависти к эсэсовцам, сбежавшим по Веймарскому шоссе. |