В три часа ночи — в тот предрассветный час, когда обыск и первые удары застигают тебя врасплох, еще разомлевшего от сна, ни у одной двери не прозвонил звонок. Благодаря молчанию Альфредо наши товарищи спокойно спали в своих домах, над которыми нависла угроза. Часы текли, все было спокойно — мы и на этот раз одержали победу. И я вспомнил, как за восемь месяцев до ареста Альфредо весенним днем мы сидели на скамейке с ним и с Эдуардо. Было жарко, припекало солнце, перед нами тянулись всхолмленные газоны парка. Мы толковали о всякой всячине, и, уж не помню как, разговор зашел о «Допросе под пыткой». Мы внимательно прочитали эту книгу, прочитали не один раз, потому что для нас эта книга не просто документ. Она полна для нас громадного практического значения, эта книга многому учит. В каком-то смысле она рабочее руководство. Сурово, просто, без громких фраз она доказывает то, что так важно понять каждому из нас: можно выдержать пытку электрическим током, можно молчать даже под действием наркотиков. И вот мы заговорили о «Допросе под пыткой», мы обсуждали книгу спокойно, с практической точки зрения — эта книга практически интересовала нас. Прекрасная, полезная книга, она помогает жить. Быть может, Альфредо тоже вспомнил об этом разговоре в залитом солнцем парке, в виду гор, кое-где еще покрытых снеговыми шапками, в виду сурового пейзажа оливковых деревьев и дубов. Прежде чем разойтись, мы выпили пива. Холодного пива. Приятно было чувствовать жажду и утолять ее.
И вот, когда несколько недель тому назад Альфредо арестовали, я вспомнил Эмиля. В последний раз я увидел Эмиля на солнечной улице возле 34-го барака — он стоял уронив руки. Я прошел мимо него отвернувшись, у меня не хватило духу встретить его мертвый взгляд, взгляд, полный отчаяния, да как же иначе — безнадежного отчаяния: этот весенний день для него был не началом новой жизни, а концом жизни вообще. Эмиль держался, держался в продолжение двенадцати лет, и вдруг месяц тому назад, когда исход войны был уже предрешен, когда мы, можно сказать, уже касались рукой свободы — весенний воздух был напоен гулом этой приближающейся свободы, — вдруг месяц тому назад Эмиль сдался. Он сдался самым глупым, самым жалким образом, можно сказать, продал себя ни за грош. Когда месяц назад, чувствуя, что игра проиграна, что у них на шее петля, эсэсовцы объявили набор добровольцев в немецкую армию и среди тысяч политзаключенных не нашлось ни одного желающего, они пригрозили старшим по блокам. И тогда Эмиль внес в список, где значились имена нескольких добровольцев-уголовников, фамилию заключенного из своего барака, эльзасца, которого насильно мобилизовали в вермахт, а он дезертировал и из-за этого попал в лагерь. Эмиль внес его в этот список, само собой не предупредив его ни словом, воспользовавшись своей властью старшего по блоку. Он послал этого эльзасца на смерть, толкнул его на путь отчаяния, он навсегда погубил этого молодого эльзасца; даже если эльзасец уцелеет на фронте, он уже ни во что не будет верить, потому что Эмиль убил в нем всякое доверие, всякую человеческую надежду. Я видел, как этот эльзасец плакал, когда эсэсовцы явились за ним, поскольку он значился в списке добровольцев. Мы окружили его, не зная, что сказать, а он плакал, он был глух ко всякому человеческому участию, он не понимал, что произошло, ничего больше не понимал — это был конченый человек.
Эмиль был старшиной блока, мы гордились его выдержкой, его великодушием, мы восхищались тем, что весь кошмар этих двенадцати лет не стер спокойной улыбки его голубых глаз, улыбки на его изможденном, изборожденном кошмарами этих двенадцати лет лице. И вот он внезапно покинул нас, канул во мрак этих минувших двенадцати лет, стал одним из живых свидетельств бесконечного мрака и кошмаров этих двенадцати лет. В тот миг, когда эсэсовцы были разгромлены, Эмиль стал живым свидетельством их былой победы — вернее, нашего былого поражения, уже доживающего последние дни, но увлекающего за собой в могилу живой труп живого Эмиля. |