Изменить размер шрифта - +
Им даже в голову не пришло посмотреть по книге, правду ли я говорю, они решили, что с моей стороны чистейшее хамство приписывать Клоделю подобную чушь.

Так вот, стало быть, Ле Клоарек взял дело в свои руки. Все ребята решили поддержать план бретонца. И великий воинственный клич «Уэст-Эта», повторенный шепотом и вслух, выразив всеобщее одобрение, прозвучал сигналом боевой готовности. Все лицеисты были заодно, кроме, конечно, Пинеля. Пинель был первый ученик в самом тошнотворном значении этого слова, он всегда числился среди первой тройки по всем предметам, как будто можно быть первым по всем предметам, не надувая самого себя, не принуждая себя, дурака, интересоваться вещами, которые ни на черта тебе не нужны. Пинель объявил, что он против, план Ле Клоарека его шокировал; мы обложили Пинеля как следует и с той минуты по мере наших сил стали отравлять ему жизнь. И вот на первой же лекции по математике, когда Раблон вошел в аудиторию, не глядя на нас (он был мал ростом и поэтому, только взгромоздившись на кафедру, метал в нашу сторону грозные взгляды), у всех нас, за исключением Пинеля, на груди красовались желтые звезды, и на желтом фоне звезды чернели пять букв — «еврей». На Блохе, надо сказать, не было лица, он шептал, что мы сдурели, что это чистейшее безумие, а Пинель — тот сидел, выпятив грудь, чтобы все видели, что на нем никакой звезды нет. Раблон, как обычно, взобрался на кафедру и оттуда, с высоты своего математического величия, метнул испепеляющий взгляд на несчастный класс философствующих забияк (в свое время второй философский класс состоял по традиции из отличников и забияк, не знаю, сохранилась ли эта традиция и поныне), и вдруг глаза его остановились, остекленели, губа отвисла, и только кадык, точно в судороге, заходил ходуном вверх и вниз. Раблон был растерян, оглушен — будто ему съездили по его грязной харе, ослеплен этим морем желтых звезд, которые, точно девятый вал, готовый обрушиться на него, поднялись по амфитеатру аудитории. Раблон открыл рот, и я готов был поклясться, что сейчас он начнет орать, но он так и остался с разинутым ртом, не в силах выдавить из себя ни слова, и только кадык перекатывался на его тощей шее. Так он и стоял, уж не знаю сколько времени, а в классе царила гробовая тишина, и вдруг произошло нечто неожиданное — Раблон повернулся к Пинелю и в злобном отчаянии стал крыть его последними словами. Пинель просто опомниться не мог.

— Вечно вы, Пинель, вылезаете вперед, все у вас не как у людей, — и он обрушил на Пинеля перекрестный огонь вопросов по всему курсу космографии и математики, которые мы учили — если такое выражение здесь уместно (хотя, впрочем, Пинель-то как раз учил) — с начала года. И когда в положенный час, после звонка, Раблон ушел, не сказав ни слова, единодушный клич «Уэст-Эта» приветствовал победу Ле Клоарека, нашу общую победу, и для вящего своего торжества мы еще добавили к нему: «На фонарь Пинеля!»

— Да нет, — сказал я. — Он был немец.

Фермер глядит на меня с недоумением. Его сын, уцелевший при разгроме «Табу», тоже. Хозяйки нет, она вышла. — Как вы сказали? — переспрашивает фермер.

Он только что заявил — он не раз перебивал рассказ сына, вставляя какое-нибудь замечание о жизни и людях вообще, — так вот, он заявил, что, мол, будь все французы такие, как ваш друг, как этот Филипп, Францию никому бы не одолеть.

— Он был немец, — поправил я, — не француз, а немец.

Мишель устало глядит на меня, видно, думает: «Когда уж он отстанет от своей дурацкой привычки ставить точки над „i“!»

— Даже не немец, — добавил я, — а еврей, немецкий еврей.

Мишель с усталым видом объяснил несколько более вразумительно, что Филиппа на самом деле звали Ганс и как это вышло, что Ганс назвался Филиппом.

Быстрый переход