Изменить размер шрифта - +

— Ты бы лучше отошел от меня, Мануэль, — сказал он мне посреди улицы Суффло по дороге к лицею Генриха IV — у нас в то утро была лекция по философии.

— Почему это? — спросил я, хотя прекрасно знал почему, но мне хотелось, чтобы он сам объяснил почему.

— Разве ты не видишь? — ответил он и кивком подбородка указал на желтую звезду, нашитую на его серое пальто.

Тогда я рассмеялся, и боюсь, не прозвучала ли в моем смехе — если это так, от души каюсь — нотка презрения, может, я не совсем точно называю это презрением, но оттенок пренебрежения, холодности, который должен был уязвить гордость Блоха — его печальное и горделивое сознание, что вот наконец-то не на счастье, а на горе, только на горе вышел наружу тот чудовищный факт, что он чем-то отличается от нас.

— Ну и дальше что? — сказал я. — Уж не воображаешь ли ты, что я стану им подыгрывать?

— Как это подыгрывать? — спросил он; мы продолжали идти бок о бок, нога в ногу.

— Ну, может, я неточно выразился, — ответил я. — Не подыгрывать, так поддерживать их попытку, их решение изолировать вас, поставить вне закона.

— Но ведь тут ничего не поделаешь, — сказал он улыбнувшись, и вот в этой-то улыбке я и уловил оттенок печальной и разрушительной гордости, о которой я говорил.

— Знаешь что, — сказал я ему. — Хочешь, мирись с этим, хочешь, нет — дело твое. А я на них плюю и тебя не спрошусь. Это уж дело мое, и ты тут ни при чем.

Он покачал головой и больше не сказал ни слова; мы явились в лицей как раз ко звонку и помчались на лекцию по философии, где нам всем предстояло выслушивать очередные рассуждения Бертрана, почему и как разум творит сам себя, а лично мне очередной раз прикидываться, будто я верю во всю эту белиберду.

Кажется, на другой день или, во всяком случае, вскоре после того, как Блох впервые надел желтую звезду и в нашем философском классе, состоявшем сплошь из добропорядочных французов, появилась одна-единственная и тем более заметная желтая звезда (что до меня, мое положение уточнилось позже, когда к моей одежде прикрепили не желтую звезду, а красный треугольник, вершиной обращенный вниз — к сердцу, красный треугольник «красного испанца», и на нем буква «S»), — итак, на другой день или дня через два профессор математики счел своим долгом высказаться по поводу желтой звезды Блоха, а также о евреях вообще и о том, что, по его мнению, творится в мире. Блох взглянул на меня с той же улыбкой, что и тогда на улице Суффло; он держался с достоинством — ведь это был всего лишь первый этап того долгого мученичества, которым станет отныне его жизнь, — об этом давным-давно было сказано в Писании, и Блох улыбался, должно быть заранее представляя себе грядущее мученичество, давно уже предсказанное, давно уже описанное, издревле написанное евреям на роду.

Но и мы с Блохом, да и все наши однокашники совсем упустили из виду Ле Клоарека, позабыли, что еще не бывало на свете события, в какое не встрял бы какой-нибудь бретонец и не выкинул бы неожиданное коленце. Ле Клоарек, недолго думая, взял дело в свои руки. Еще в ноябре, в начале учебного года, мы побывали с ним на площади Звезды, а перед этим — помирая со смеху и хлопая друг друга по спине — установили наше полное взаимное согласие по следующим пунктам: прежде всего плевать мы хотели на первую мировую войну, туда ее, эту войну, и туда же могилы неизвестных солдат, не самих неизвестных солдат, а могилы, которые им сооружают, — сначала отправляют на бойню, на безыменную смерть, а потом сооружают могилы; такова была, по словам Ле Клоарека, исходная точка наших рассуждений, абстрактная формула целенаправленности наших замыслов, добавлял он, а я добавлял еще (и вот тут мы и помирали со смеху и хлопали друг друга по спине), что это есть горизонт, на котором развертывается предельная вещественность, или вещественная предельность нашего плана, та, к которой наш план тя-го-те-ет, а покамест, ораторствовал Ле Клоарек, будем конкретны, останемся в пределах конкретного, а я не отставал: ринемся — «гебросимся унс» — в хаотическую предметность конкретного мира, то есть опять-таки к чертям собачьим империалистическую войну, а стало быть и самих империалистов, а среди них в первую очередь к чертям собачьим самых агрессивных, злобных и торжествующих империалистов — нацистов; а на практике все это означает, что мы с тобой — я, бретонец, и ты, занюханный инородец, распроклятый «красный испанец», примем участие в патриотической демонстрации к могиле неизвестного солдата, потому что в данный, конкретный момент именно этим можно больше всего насолить нацистам и их местным подпевалам, то есть тем самым прохвостам, которые соорудили могилу неизвестного солдата.

Быстрый переход