Он не мог единолично приступить к столь важной, даже великой реформе, которая призвана изменить лик России.
Он повелел доставлять себе всё, что исходит от Герцена — нумера «Колокола», прокламации и листовки, находил многое разумным, справедливым, талантливым. Он находил время листать не чуждый крамолы «Современник», где подвизался оппозиционер Чернышевский, этот трубадур парламентаризма, который в российском варианте именовался соборностью. И натолкнулся в нём на такие строки, в некотором роде польстившие ему: «История России с настоящего года столь же различна от всего предшествовавшего, как различна была её история со времён Петра от прежних времён. Новая жизнь, теперь для нас начинающаяся, будет настолько же прекраснее, благоустроеннее, блистательнее и счастливее прежней, насколько сто пятьдесят последних лет были выше XVII столетия в России... Благословение, обещанное миротворцам и кротким, увенчивает Александра II счастием, каким не был увенчан ещё никто из государей Европы, счастием — одному начать и совершить освобождение своих подданных».
Ежели бы одному. Спустя шесть лет стало ясно, что он — в дворянских тенётах, что самодержавие выскользнуло из его рук. «Ты сам этого хотел, Жорж Данден», — процитировала супруга, хорошо знавшая Мольера, в ответ на его сетования. А брат Костя, с мнением которого он считался, будучи, правда, в лёгком подпитии, произнёс однажды покачивая головой:
— Конституция неизбежна, дорогой Саша. Рано или поздно придётся к ней подступиться...
— Россия не готова, — меланхолически заметил Александр, — так что скорей поздно, нежели рано. Набрался я опыта с отменой крепостного состояния, знаю, как тяжко в нашем обществе засевать поле передовыми идеями.
— Да, ретроградство куда сильней всякого новшества. Но однако время берёт своё. Как бы ни свирепствовало Третье отделение, как бы ни отгораживалось от Европы, она со своими идеями всё равно прорывается к нам, — согласился Константин.
— Знаешь, всякому овощу своё время. Я на этом стою и буду стоять, — заключил Александр. — И Третье отделение весьма пользительно, дабы не соскользнуть бы нам в анархию.
Нигилисты однако распространялись. И шеф жандармов князь Василий Андреевич Долгоруков предписывал своим подчинённым бдеть, следить, пресекать, а коли нужно — отлавливать и ссылать в отдалённые губернии в административном порядке, без деликатничания и оглядки на так называемое общественное мнение. Впрочем, последнее обнаруживало себя покамест довольно вяло.
Александр доверял Василию Андреевичу и почитал его своею опорою. Он, правда, увязал в каких-то мелочах, любил пугать своего повелителя призраками возмущений, даже бунтов, дабы показать, что его недреманное око всюду и проницает, ведает и не попустит.
И всё-таки, и всё-таки. Неустройства было куда больше. Оно проникло и во дворец.
— Князь Василий... Где князь Василий? — сердито вопросил Александр министра двора Адлерберга. — Призвать его немедля. Повели накрыть для него прибор.
Из церкви императорская семья направилась в столовую. Бог знает отчего, но напряжение, нахлынувшее нежданно, ещё во время малого выхода, и продолжавшееся во время службы, не проходило. Токи его исходили от государя. Его насупленность, набрякшие выпуклины глаз, весь его отстранённый вид говорили о раздражённости и недовольстве.
Если бы кто-то очень близкий и дорогой ему спросил, что терзает Александра в этот приснопамятный день, он скорей всего ответил бы кратко: ВСЁ!
Всё было не то и не так. С одной стороны, ему хотелось подписать этот манифест, он слишком долго шёл к этому дню, с самого начала своего царствования, он старался приблизить его как мог. С другой же стороны, на его руках и ногах гирями повисли все эти Панины, Голицыны, Гагарины, Муравьёвы — их в комитетах было большинство. |