Изменить размер шрифта - +
Увы, тяжёлое наследство, доставшееся от отца, всё ещё тянуло Россию вниз, как он ни старался его преодолеть. Наследство не только в финансах и во всём хозяйстве и государственном устройстве. Но, пожалуй, более всего — в людях. В людях, которые могли бы понести на своих плечах бремя новой власти, не оскальзаясь, не мешая и не подсиживая друг друга.

Он перестал доверять тем, которые казались ему лучше, дельней своих предшественников. Он переменял их на других в надежде, что эти другие будут лучше, ещё лучше. Но оказывалось, что они вовсе не лучше, а едва ли не хуже. Приходилось тасовать одну и ту же колоду, вытаскивать одни и те же карты. В этом тасовании проходило время. Проходило и уходило, а воз оставался на месте.

«Господи, — иногда в тоске думалось ему, — избави меня от этого непосильного бремени. Как было бы хорошо скинуть с себя горностая, отдать корону, скипер и бармы и уединиться с Катей куда-нибудь подалее...»

Глупые детские эти мечтания налетали и тотчас улетали. Где-то там на берегах Дуная уже гремели первые выстрелы, падали с последним вскриком люди, волы тянули каруцы с грузом брёвен для переправы... Кишинёв был тих и патриархален, словно всё оставалось незыблемым.

Каждый день поутру являлись фельдъегери с донесениями и посланиями брата Николая. Он сообщал, как идёт строительство большого моста через Дунай у Зимницы. Пока что всё шло своим чередом — ничего тревожного, но и ничего отрадного.

— Мне ненавистна война, — признавался Александр. — Война отвратительна. Но что я мог: меня толкали к ней. Даже дядюшка Вилли, этот выживший из ума родственничек, из-за спины как из-за стены своего Бисмарка подбодрял: ты-де непременно победишь. Тем временем этот хитрованец Бисмарк, науськивая нас на турок, возбуждал против нас австрияков, о чём мне немедленно донесли. Тайное всегда становится явным, — убеждённо добавил он.

Озабоченность Александра росла. Получив известие о первых жертвах, он прослезился. Отрадны были только вечера — их вечера.

   — Как мне благостно с тобою, моя Катенька, — бормотал он в полном самозабвении. — Ничего другого нет, да и не нужно — одна ты. Всё скверное, отвратительное уходит, всё забывается. А ведь это грех, — вдруг спохватывался он. — Грех, когда идёт война, забывать о ней мне, российскому императору, помазаннику Божию.

   — Нет, мой повелитель, — старалась успокоить его Катя. — Господь покровительствует любящим. Истинная любовь — богоугодна.

Она была его утешительницей. Александр так и сказал:

   — Во скорбях моих великих и безмерных ты единая моя утешительница. У тебя чистое сердце. Молись, Катя. Молись за Россию. Будем молиться за дарование победы христолюбивому воинству нашему.

   — Мой несравненный Государь, я то и дело возношу молитвы за вас. А возносить их за вас значит возносить их за Россию. Потому что Россия — это вы, — ответы Кати всегда повергали его в умиление. Умилился он и на этот раз, и столь великое было это его умиление, что на глазах выступили слёзы. Катя вытянула из-за корсажа платок, благоухавший ею и её желанием, и с материнской заботливостью стала утирать глаза Александра.

Видевший эту сцену, несомненно простил бы обоим все грехи, прошлые и будущие, столь трогательной и чистой она была. Сентиментальность и чувствительность обострялись в Александре, хоть он и старался их подавить ввиду неизбежной поездки на театр войны, где они были бы неуместны.

По вечерам они совершали тихие прогулки в одиночестве, если не считать Рылеева, тенью следовавшего за ними в нескольких шагах позади. Их окружала полная безмятежность. Улочки засыпали рано, стоило солнцу скрыться за холмами, и становились пустынны. Присутствие монарха, повелителя всея Руси и Бессарабской губернии, никак не сказывалось на однообразной и размеренной жизни города.

Быстрый переход