Изменить размер шрифта - +
За все время пребывания у юэчжей Модэ ни разу не встретил ни одного хунна. Не было их ни среди невольников, выполнявших черную работу, ни среди чужеземных воинов, добровольно перешедших к юэчжам, и ни одно посольство из Хунну не появилось за это время в ставке Кидолу. Поэтому одновременно и ужас и радость охватили Модэ, когда передали ему слова князя Кидолу: „Если сын брата моего, шаньюя Туманя, хочет увидеть лица своих земляков, пусть придет в мою юрту“.

Более года прошло с того дня, когда он впервые предстал перед Кидолу.

— Сын Туманя — мой сын! — объявил ему тогда престарелый вождь юэчжей. — Знай же, что если хунны нарушат пограничные межи, я должен буду принести в жертву духам самое мне дорогое, дабы они ниспослали победу и мир. А ты мне очень дорог.

Поскольку лицо юного заложника не выразило никаких чувств, Кидолу счел нужным разъяснить:

— Тебе отрубят голову, сын мой.

Но и после этого Модэ продолжал взирать на князя с полнейшим безразличием.

— Да, отрубят голову! — раздраженно повторил Кидолу и велел увести заложника, решив про себя, что Тумань порядком надул его, подсунув своего умалишенного отпрыска.

Кидолу не мог знать, что жить под постоянным страхом смерти Модэ привык с того самого дня, когда внезапно и в жесточайших муках умерла его мать. Сердобольные старушки из числа ее прислужниц тайком нашептали ему, что ее отравили, и, всё удивляясь, как это остался жив он, советовали остерегаться. Постепенно Модэ стал понимать, почему во взглядах князей появлялось нескрываемое изумление, когда они видели его на Советах, и что означало радостное облегчение, которое всегда ясно читалось на лице старого Бальгура при встречах с ним.

Кидолу получил странного заложника. Целыми днями Модэ сидел подле отведенной ему юрты и смотрел в ту сторону, где лежали хуннские земли. Любой всадник, скачущий оттуда, мог оказаться вестником смерти, но лицо заложника оставалось неизменно безучастным. Кое-кто потехи ради пытался с ним заговаривать, однако, встретив пустой, не выражающий никаких мыслей взгляд и наткнувшись на каменное безмолвие, отходил ни с чем. Очень скоро все решили, что он действительно сошел от страха с ума, и оставили его в покое. Вот только неслыханно ранняя седина его могла бы поведать проницательному человеку, какие чувства таятся в пронизанной смертным холодом душе юного заложника, но Модэ даже на ночь не снимал свою вытертую рысью шапку.

Рано или поздно его все равно убыот — с этим Модэ примирился, но, проснувшись утром, он первым делом начинал убеждать себя, что до полудня ничего не случится и это время можно жить спокойно. В полдень он то же самое загадывал до вечера, вечером — до утра. Вот так, шаг за шагом, он отгонял страх смерти, чтобы и в самом деле не потерять рассудок.

Угрюмо кивнув в ответ на приглашение в юрту Кидолу, он, дождавшись, пока останется один, вынул три кости, последние из выигранных когда-то у Бальгура. Потряс их в ладонях, бросил на утоптанную землю возле огня. Выпали два „коня“ и одна „свинья“. „Свинья“ ему не понравилась, но целых два „коня“ придали бодрости. Он спрятал кости и вышел из юрты.

Ясная, мерцающая звездами ночь стояла над темными холмами и равнинами юэчжской земли. Ржали невидимые табуны, брехали собаки, висели в пространстве купно и поодиночке красные огоньки отдаленных костров, непонятно откуда тянулся, словно нить из бесконечного клубка, жутковатый и завораживающий волчий вой.

В сопровождении двух воинов Модэ приблизился к огромному черному горбу юрты Кидолу. Изнутри доносились то непонятные чужеземные слова, то резкий голос князя. Модэ напряг слух, но хуннской речи слышно не было.

— Сын Туманя — мой сын! — громко воскликнул Кидолу, увидев его. — У этого огня тебя всегда ждет место.

Быстрый переход