Пусть бродильный – зато бродить‑то я могу лучше других… Куда другим до меня, ого! Ого‑го! Дзынь‑ля‑ля!… Мама, ваш сын прекрасно болен, у него пожар сердца…
Ноги вынесли его на крышу. Белели во тьме аэростаты, покоилась на телескопических распорках кабина, окруженная сложенными в гармошки секторами, лепестками и полосами электродов. Пульт системы ГиМ на краю площадки затянуло паутиной. «Вот это только ты и умеешь, стихия: паутины, ржавчины, плесень… и разум с творчеством норовишь свести к тому же. Но нет, дудки!» Он смел паутину, включил подзарядку баллонов, прогрев и коррекцию. Александр Иванович не знал, что сделает, но чуял, как внутри вызревает самоутверждающее намерение – какое‑то очень простое. Как в юности, когда он был заводилой в стайке бедовых подростков и после выпивки искали приключений; пожалуй, слишком простое для данной ситуации.
Пока надувались аэростаты, он стоял, опершись об ограду, смотрел вверх. Лицо и предметы вокруг периодами озарял слабый свет накалявшихся и гаснущих в ядре «мерцаний», точек и пятнышек электросварочной сыпи: накал – пауза тьмы, накал – пауза‑День – Ночь, День – Ночь. Теперь, когда он знал воочию, множественно и подробно, что внутри этого непродолжительного тусклого накала Вселенского Дня оказывается все, что только есть в мире во всех качествах, количествах и масштабах… то есть просто Все , – этот мелко пульсирующий процесс показался ему издевательским, нестерпимо оскорбительным. Александр Иванович сначала принял его сторону и расхохотался саркастически – своим протяжным «Ха‑а! Ха‑аа! Ха‑а!…» – над всеми прочими, дешево одураченными: ведь только и есть божественного в этом деле, что огромность масштабов, плотность среды и непоборимо мощный напор потоков материи‑времени. Сила есть, ума не надо. «А ведь многие в мудрость веруют, о расположении молят всемогущего ! А он неспособен даже слепить планету в форме чемодана». Но потом почувствовал задетым и себя.
– Но если ты только и можешь, что суммировать все умное и тонкое в ерунду, в развал, в ничто… то ты и само Ничто. Ничто с большой буквы. Громадное, модное, вечное ничто! Дура толстая, распро… – на вот тебе! – и постучал ладонью у локтя выразительно согнутой правой рукой.
Не Александр Корнев, работник, творец, искатель – пьяненький жлоб в растерзанной одежде сквернословил и куражился перед ликом Вечности.
Блестя в прожекторных лучах, разворачивались электроды, поднимались аэростаты, кабина несла Корнева в раздающуюся во все стороны черноту – туда, где океан материи‑действия плескал волнами‑струями, а в них кружили водовороты Галактик, вспенивались мерцающим веществом звезды и планеты. Несла в убийственную огромность масштабов, скоростей, сил, в простое бесстыдство изменчивости, в наготу первичности, несла в самую боль, любовь, в отчаяние и проклятие на веки веков. «Возлюбленных все убивают, так повелось в веках… успокойся, смертный, и не требуй правды той, что не нужна тебе… не образумлюсь, виноват! – шептали губы все, что приходило в голову, ‑…ваш сын прекрасно болен… и достойные отцы их… аренды, аренды хотят эти патриоты!… Ничего, ничего, молчание!…»
Кабина вышла на предельную высоту к началу очередного Вселенского Шторма. Александр Иванович переключил систему на автоматический поиск… чего‑нибудь. Образ цели – размытая планетка землеподобного типа – хранился в памяти персептрон‑автомата и сейчас возник на экране дисплея. Сами собой наращивались напряженности верхнего и нижнего полей, убирая пространство и замедляя время; боковое смещение влекло кабину за ближайшей Галактикой. Стремительно брошенным сюда из тьмы диском приблизилась заломленная набекрень сияющая спираль с рыхлым ядром и по‑мельничному машущими рукавами; заслонила собой все великолепие Шторма – и заискрилась мириадами бело‑голубых мерцающих черточек. |