Но вместо этого он вдруг шагнул к Валерьяну Вениаминовичу, обнял его – и они расцеловались, как друзья, которым больше не увидеться. Потом Буров через бомбардируемое обломками пространство пошел к арке.
Возможно, ему лучше было бежать – только он не мог бежать. Душа была охвачена восторгом и ужасом; но ужас этот не имел ничего общего с животным страхом боли и смерти, от него не смешивались мысли и не дрожали колени. Осколки бетона барабанили по днищу стула над головой, задевали бока, падали около ног. Вокруг творилось такое, что юлить не имело смысла: разбушевавшееся НПВ каждым своим шевелением могло скомкать его, порвать, стереть в пыль. И сознание того, что не имеет смысла предугадывать опасности, а надо просто идти и делать, что намерился, – придавало Виктору Федоровичу спокойствие и силу.
И он дошел – сначала до арки, а там и до входа в средний слой. Скрылся в нем.
– Может, и я пойду, подстрахую? – неуверенно предложил Зискинд. – Мало ли что…
– Не следует проявлять отвагу через силу, – спокойно и без желания обидеть сказал Пец. – Ничто не следует делать через силу. Вам ведь не хочется идти. И не нужно, он дойдет.
«А вы?» – вопросительно взглянул на директора Зискинд – но не сказал, поняв, что Валерьян Вениаминович снова отключился, думает о своем, глядит туда, куда ушел Буров.
«Когда люди многое делают через силу, стихии воздают им тем же. Мы живем в прекрасном и яростном мире, Платонов прав. Но, пожалуй, все‑таки в куда более яростном, чем прекрасном. Не людям увеличивать его ярость – в этом они ничто перед вселенской мощью. Мир, природа ждут от них вклада другим – прекрасным. Тонким, возвышенным, продуманным, умным. Энергия и вещества коими, как нам кажется, мы владеем, у нас не свои, а это – свое. Этого, красоты‑тонкости, без нас не будет – ни в местных процессах, ни в мировых. А объекты, даже и планеты – лишь мгновенные состояния процессов. Образы событий.
Я немало ошибался, да ошибались и мы все, сомневались, искали, меняли мнения и решения, разочаровывались, переделывали. Вероятно, я нахомутал, и сейчас, Витя. Прости… Мог бы ошибиться, поступив по‑иному. Что поделаешь, нельзя нам ждать, пока в Совершенное Знание проникает Совершенный Человек. Не дождемся. Надо самим, какие ни есть. Пытаться, искать, стре… ох! Что это?!»
Вспышка света в глазах, но вместо грохота – боль в черепе. Это было не внешнее: удар, как и в Шаре, пришел изнутри. Все сверхчеловеческое напряжение последних часов, все прожитое и пережитое вложилось в этот удар в мозгу, в кровоизлияние. Пец слепо нашаривал, за что бы ухватиться, но руки не слушались. Тело само отшатнулось к стене проходной, оползало на подгибающихся ногах. Зискинд едва успел его подхватить:
– Валерьян Вениаминович, что с вами?
«Ох… а!… вот оно что… вот что – чего сам хотел. Все как у Корнева, с точностью до плюс‑минус желаний. Ооо! Ну и боль!… Ничего, теперь можно… отпущаеши… ничего. Оох!»
Малиновая «Волга» Ястребовых катила по проселку, поднимая глинистую пыль. Сын выбрал направление, которое прямо уводило от Шара, и гнал, не жалея рессор. Герман Иванович все оглядывался – то на ворох вещей на заднем сиденье, то, через заднее и боковые стекла, на место последней работы. Что там такое случилось? И что сейчас делается? Ведь в той башне народу… ой‑ой! «Драпать надо, драпать!» – бился в уме энергически произнесенный сыном глагол.
…Герман Иванович отведал войны только в последний ее год, девятнадцатилетним младшим сержантом, технарем на аэродроме. Тогда драпали немцы. Впрочем, и в предыдущие годы этот глагол применяли исключительно к ним; наши – отступали. «Драпать надо!…»
– Да не гони ты так! – не выдержал он последнего толчка на ухабе. |