— Спасибо, Шустер. Служба криптографии... Или нет. Я спрошу вас позднее. Сначала сделаем так: вам, господа, раздадут бюллетень о положении дел на сегодня — там суммировано все, что мы имеем. На полчаса прервемся, и каждый из вас представит мне письменные соображения по тем проблемам, которые касаются его подразделения. Работать будете здесь.
Пожилой, совершенно седой подполковник, точно школьник, поднимает руку.
— Ответ будет поверхностным, бригаденфюрер
— Зависит от вас.
— Зачем? — шепотом спрашивает Рейнике.— Они мало что успеют.
— По векселям платят,— так же тихо отвечает Шелленберг.— Я их заставлю работать, черт подери!
Рейнике глубоко затягивается и, сложив губы дудочкой, выпускает дым. Струйка уносится к потолку, и золоченым плафонам и люстре. Высокий потолок... Белые стены, длинные спинки кресел, безбрежный стол... Здесь, в этом зале, год назад генерал фон Бентивеньи неожиданно зачитал декрет, которым Рейнике присваивался ранг бригаденфюрера. Здесь его поздравляли, пророча стремительный взлет...
«Вечером уеду,— думает Рейнике и, веселея, оглядывает склоненные головы офицеров.— Скрипите перьями, мои милые. Торопитесь — ваш поезд тоже стоит у платформы. Только куда поедете вы?»
Шелленберг подвигает ему бочоночек.
— Стряхни пепел. Ты слишком задумался. О чем?
— О польках,— холодно говорит Рейнике.— Если верить молве, они сказочно милы.
— Странно.— с загадочной усмешкой откликается Шелленберг.— Ты говорил о женщинах, и я вдруг вспомнил жену Бергера Лизель. Ты знал ее?
— Нет.
— Кальтенбруннер отправил ее в лагерь. Она умерла. Знаешь, Рейнике, никак не могу отделаться от ощущения, что мертвые готовятся схватить нас, живых.
«Что он имеет в виду?» — думает Рейнике и проносит сигарету мимо рта...
28. Апрель, 1944. Париж, рю Пастурен — вокзал д'Остерлиц.
...А в Париже весна! Уличный воздух пахнет горько и пьяно — почками, нагретыми тротуарами, сохнущей краской отсыревших за зиму стен. Кое-где продают фиалки, крохотные, еще бледные, не вобравшие в себя солнца. И все же они хороши, одинаково хороши в руках девчонки и старухи и стоят недорого — всего несколько су. Жак-Анри покупает букетик: не для конспирации или сигнала — для себя.
«Букет цветов из Ниццы, та-та-там-та...» Это из какого-то романса, всплывшего в памяти. Жак-Анри встряхивает фиалки, поднося к лицу
— Из Иври, мадам?
— Нет, Курбевуа.
Северо-западная окраина, где живут в основном бедняки; до войны там селились апаши. В маленькие подпольные кабачки привозили богатых туристов. «Только для вас, мсье! Настоящий притон!» В кабачке апаши в белых рубахах с отложными воротничками пили анисовую и обнимали подруг. Туристы разглядывали их, как диковинку, им было жутковато. Апаши бранились, задирались, сверкали ножи, визжали женщины. Хозяин гасил свет и по темным переходам уводил гостей, рассовывая по карманам гонорар. «Скорее, господа! Сейчас прибудет полиция. Мерси, мадам; о, вы так щедры, мсье!..» В кабачке зажигали свет, и усталые участники спектакля смывали краску — актеры, металлисты, девчонки с фабрик, оставшиеся без работы из-за кризиса, они добывали франки не на перно, а на хлеб. Настоящие апаши жили незаметно, снимали целые этажи и быстро приращивали текущие счета во время предвыборных кампаний — после них они, как правило, переезжали в более солидные кварталы.
Курбевуа отдало свою молодежь маки.
— Доброго здоровья, мадам!
— И вам, мсье.
— Совсем весна.
— Дожить бы до лета, а?
Жак-Анри с фиалками у лица, стараясь не припадать на правую, ноющую ногу, бредет по широкой рю дез Архив, невыразительно застроенной и отличающейся лишь том, что справа, если глядеть от Сены, целый квартал занимают здания Национального архива. |