– И в Бога вы тоже не верите. Так же как, впрочем, и я. Эта встреча – не более чем фарс. Думаю, чтобы сохранить лицо, вы должны выдать мне индульгенцию. А потом отправляйтесь домой и боритесь с собственным безверием.
Ласкаль вынул из кармана спичечный коробок, вытряхнул из него спичку и зажег, резко чиркнув ею. В те дни он курил трубку и всегда носил с собой английские непромокаемые спички, предназначенные для раскуривания капризного кисетного табака и вспыхивающие ярче обычного. Уитли вскинул руку, закрываясь от света, и Ласкаль успел заметить две странные вещи. Он краем глаза увидел пару бронзовых рунических символов, свисающих с браслета на приоткрывшемся запястье офицера. А еще он разглядел кожу на его лбу между козырьком фуражки и пальцами в перчатке, заслонявшими веки от огонька спички.
– Кожа была белой, цвета мягкого сыра, – рассказывал Ласкаль Мейсону и Ситону, потягивающим из кубков уже не воду, а вино. – И она двигалась. Натягивалась и пульсировала, словно под ее поверхностью кишели крошечные червячки. Весь этот процесс производил впечатление какой‑то скрытой суеты. Отвратительное зрелище. А еще мне было известно значение символов на браслете. И я сразу понял, что показания бомбардира – истинная правда.
– Уитли сказал что‑нибудь?
– Он сказал: «У вас манеры деревенщины, отец. Меня изуродовало химическим снарядом, и я не желаю, чтобы на меня пялились, пока я еще до конца не выздоровел». И рассмеялся. Конечно, рассмеялся.
– Но ведь вы его разоблачили, – заметил Мейсон.
– Это он меня разоблачил, сын мой! Я пробирался по английским траншеям к месту нашей встречи, чувствуя себя хозяином положения. К тому времени мой тайный скептицизм, тщательно скрываемое полное отсутствие веры уже больше года надежно меня защищали. Я утратил восприимчивость к тому опасному оптимизму, который дает людям вера. Я понял бессмысленность и войны, и жизни. Я уже давно потерял надежду. Я обеспечил себе все необходимое для выживания. Но в тот день я увидел то, о чем только что вам рассказал, и был поставлен в тупик. И разоблачен.
– Что вы написали в своем отчете? – поинтересовался Ситон.
– Только то, что, положа руку на сердце, не могу положительно отозваться об этом человеке.
– И что было потом?
– Наверное, его наградили медалью или другими знаками отличия и впоследствии куда‑нибудь перевели. Вы должны хорошо представлять тогдашнее положение дел на фронте. Утопающие в грязи полевые госпитали в брезентовых палатках, врачи – вчерашние студенты из Эдинбурга и Кембриджа, проходившие стажировку в тепличных условиях. Юноши, охваченные ужасом. Немцы вводили новейшие опытные образцы артиллерии. Впрочем, так поступали и их противники. А история того офицера казалась правдоподобнее любых фактов. Его нужно было отправить на обследование. Но я не могу ручаться, что Уитли действительно осматривали. Могу только сказать, что больше я его никогда не видел и в некотором смысле был ему даже благодарен.
– Он возродил в вас веру, – догадался Мейсон.
– Да, Николас. Он доказал мне существование дьявола. А что, друзья мои, делал бы на земле дьявол без Бога?
Мейсон извинился, сказав, что ему хочется покурить и, вероятно, будет лучше выйти во двор. Ласкаль заверил его, что в этой комнате такой незначительный грех, как курение, вполне допустим, но Мейсон настаивал на своем. Он лгал. У него даже не было при себе сигарет, и он не имел ни малейшего желания возвращаться к своей пагубной привычке. Весь свой запас Мейсон выкурил еще в Уитстейбле и не стал пополнять его в поезде, хотя в буфете был богатый выбор недорогих сигарет. По правде говоря, утром его неприятно поразило, насколько он запыхался после пробежки с Ситоном. Десятилетие страха и жалости к себе не нанесли никакого видимого вреда мускулам и легким ирландца. |