Он любил выпить и после значительного количества бренди с содой мог рассказывать небезынтересные истории. Ему, как и Байрону, казалось, что лондонский комитет — это самая диковинная ассамблея теоретиков, какую только можно себе вообразить. Энтузиазм вызывал у него такие же опасения, как и у его нового хозяина. Перри сказал, что Блэкьер и Хобхауз были «говоруны», и заставил Байрона смеяться до слез, рассказав ему про свою первую встречу с Бентамом, который во время разговора, не окончив начатой фразы, вдруг начинал бегать по лондонской улице, ошеломляя прохожих своим поведением, — он считал это полезным для здоровья. Байрон попробовал объяснить Перри греческие затруднения и раздоры в Миссолунги. Это произвело на Перри дурное впечатление; он решил, что Байрон крайне встревожен, почти не верит в успех, но тем не менее хочет идти до конца. «У него было бледное лицо, дергались брови, это было похоже сразу и на беспомощность и на ярость».
Приезд Перри и его людей еще более увеличил беспорядок. Им предоставили здание сераля для того, чтобы устроить там арсенал. Его необходимо было почистить и перенести туда материалы. Но почти каждый день был праздник какого-нибудь святого, а греческие солдаты не очень-то любили даровую работу. Отчаявшийся Байрон кончил тем, что сам, прихрамывая, взялся за уборку. Английские рабочие, посланные комитетом, возмущались грязными помещениями и убожеством Миссолунги. Содержимое пришедшего груза оказалось обманчивым. Знаменитых ружей Конгрэва не было. Немецкие офицеры из артиллерийской бригады были оскорблены тем, что Байрон хочет поставить Перри во главе бригады. Они считали Перри, который даже не был офицером, невежественным человеком; он являлся на учение в фартуке, с молотком в руке.
Байрон прекрасно понимал, что Перри вовсе не стратег, но он обладал по крайней мере здравым смыслом, а Байрон чувствовал себя одиноким. Все, кто окружал его, ненавидели друг друга и ссорились из-за его денег. Он мог надеяться только на Гамба и на своих слуг. Стэнхоп был честный человек, но безумец. С точки зрения Маврокордатоса, победа зависела не от какой-либо предварительной подготовки, а от звериной храбрости. Иностранцы из артиллерийской бригады ссорились из-за первенства. Перри и Байрон были единственными цивилизованными солдатами в этой экспедиции.
Мало-помалу, помимо воли, Байрон, который предполагал, что ехал наблюдать, повиноваться тем, кто знает в этом толк, и стать в ряды сражающихся, понял, что ему придется из-за неспособности остальных взять командование на себя. Однако он был слаб для этой роли и понимал это; отвратительный режим, которому он себя подвергал из чувства солдатского аскетизма, изнурял его, и в один прекрасный день нервы могли не выдержать. Все это было так, но он был мужчина, и притом единственный. «Сдается мне, что я должен быть командующим, а этот пост, наверно, не синекура… Не знаю, кончится ли это боксом между капитаном и полковником, но только мы с предводителями наших сулиотов, с нашими немецкими баронами и авантюристами всех стран представляем собою самую прекрасную армию (союзников), которая когда-либо ссорилась под одним знаменем».
До конца февраля он продолжал играть в благодушие. Ездить верхом не мог, так как улицы превратились в трясину, но каждый день катался с Гамба в лодке, и они доезжали до домика рыбака, которого звали Газис. Там Байрона ждали лошади, и он мог проскакать по оливковому лесу. А затем челнок отвозил его назад через лагуну. Солнечные закаты были восхитительны. Он рассказывал Гамба о прошлом, об Абердине, о Ньюстеде, о Кембридже и яхте, на которой в Брайтоне он катал свою первую возлюбленную. Он с прежним удовольствием перебирал блестящие картины своей юности. И Гамба, и Перри — оба были тронуты детской простотой его характера. Как раз против его дома стоял турецкий дом с башенкой, покрытой орнаментами. Каждый раз, когда Байрон выходил из дома, он сбивал пистолетным выстрелом одну из этих завитушек. |