Чтобы облегчить воспоминания, напомню, что операции, развернувшиеся в этот и следующий день, получили затем название боя под Гибом.
Говоря конкретно, вот как приблизительно развертывались события для меня лично и ближайших моих соседей.
Было десять часов утра. Наш взвод залег вдоль откоса. Я был занят тем, что походной лопаткой рубил свекловицу для раненной в шею несчастной лошади. Вдруг команда: «Стрелки, рассыпься». Поначалу было так странно слышать на войне команду, которую без конца повторяли при обучении. Нужно заявить откровенно: никто во Франции серьезно не представлял себе, что придет день, когда все это понадобится. Позднее это называли нашей подготовкой.
В поле, где мы развернулись (на обыкновенных маневрах мы развертывались бы раза три-четыре), были васильки, маки, широкие полосы потоптанной травы. Вылетел перепел. Три дня назад это было бы началом охоты. Перед нами, вдали, метрах в пятистах, была обсаженная тополями дорога, и по ней бешено несся французский мотоциклист. Припоминаю, я подумал: «Тут какая-то ошибка, наверное, ошибка. Чего ради гнать нас к дороге, на которой — французский мотоциклист?..»
Потом три последовательных урагана шрапнели доказали мне, что бывшие где-то там, у нас в тылу, наши невидимые командиры имели все-таки основание двинуть нас в эту сторону.
Несомненно, война — после монастыря самая большая школа смирения. Прибавлю, что эта мысль пришла мне лишь много позднее, на госпитальной койке. А в тот момент я лежал без чувств, уткнувшись носом в сырую, черную землю.
Пришел я в себя лишь много позднее, уже ночью, во французской санитарной повозке. Тут я узнал, что мой полк произвел контратаку, и тогда меня подобрали, что, должно быть, пуля засела в шее и что меня везут на ближайший эвакуационный пункт. Так свершилось.
Рана мучила меня сравнительно мало, и потому я с удивлением узнал в Лионском госпитале, куда попал по прихоти санитарного поезда, что рана серьезная. Шрапнельная пуля засела глубоко, около шейных позвонков, и извлечь ее нельзя. Эго вызвало частичный паралич шеи; и я еще и сейчас должен весь повернуться, если хочу посмотреть, что у меня за спиной. В январе 1915 года я был переведен в тыловую службу и в качестве военного чиновника обречен на таинственную работу в штабной канцелярии Четырнадцатого округа.
В Лионе не найдется никакого общества для тылового солдата, если он не хочет довольствоваться обществом своей казармы. После нескольких робких попыток я решил отдать довольно большой досуг, какой оставляла мне служба, работе. Хорошо сказать: работе. Но над чем работать? К счастью, на этот счет были у меня некоторые мысли, смею сказать — довольно здравые.
Один современный писатель, оказавший особенно сильное влияние на образ мыслей моего поколения, где-то великолепно сказал: «Ничего вы не сделаете, молодые люди, покуда каждый из вас не выберет себе какую-нибудь специальность».
Итак, чтобы защитить себя от скуки, навеваемой мыслями о моей инвалидности и о недружелюбии чужого города, чтобы использовать в интересах будущего эти преходящие черные минуты, мне нужно создать себе специальность. Но какую? Подумал я было о сигиллографии, так как купил у букиниста хороший учебник Лекуа де ла Марша; но немножко пыльный характер этой науки отпугнул меня. Я плохо понимал, что может она дать в смысле практическом или романтическом. Наконец, в субботу, 13 марта, сердце радостно забилось. Я нашел.
Этот день я провел в библиотеке словесного факультета, неуверенно перелистывая каталог. Часов около четырех, когда дождь превратился в ливень, выбор мой был решен. В пять я ушел с тремя томами под шинелью: «Вступлением в науку о языке» Поцца, «Лингвистикой» Овелака и «Филологией шести главных кавказских диалектов» моего знаменитого однофамильца Фердинанда Жерара, профессора College de France. |