Так, Главной квартире пришлось переменить помещение. Разрешите проводить вас туда, где она теперь устроена.
— Скорее, — сказал я.
— В самом деле, нужно скорее, господин профессор. Потому что, если мы будем зевать на улицах, мы рискуем опоздать.
Никогда еще, казалось мне, борьба не достигала такого напряжения, как в эти минуты, когда она уже так близко подходила к своему концу. Концу? Уже четыре дня, как полковник Гарвей произнес это слово. Потому было вполне естественно ждать его, этот конец, на следующий день. И все-таки еще сто часов держались инсургенты. Напрасно обрушивала на них мать-Англия тонны расплавленного металла... Против гаубиц, против митральез, против чудовищных пушек Хельга, изрыгавших огонь в черную Лиффей, против наемных солдат всей империи, один против двадцати, против Басе-Гольмер и Пти-Милдред... — держались они, маленькие лавочники, маленькие учителя, вся эта толпа людей с бледными лицами, так презираемая грубыми пожирателями ростбифа. Теперь Революция умирала, она умерла.
— Сюда, господин профессор, сюда. Эй! Лягте на землю. Хорошо. Вставайте. Скорей, еще скорей!
О этот бешеный бег по рушащимся улицам, вдоль этих баррикад, с которых еще стреляют, все еще стреляют согнувшиеся призраки. Стены разваливаются, пылают небеса.
— Сюда, господин профессор, сюда! Вот в эту дверь. Скорей...
Через заваленный хрипевшими ранеными коридор добрались мы до двери в освещенную комнату. Остановились у ее порога. Крик радости приветствовал наше появление. Антиопа стояла передо мной. Она схватила мою руку. Вот сейчас заговорит...
В последний раз встал между нами суровый голос Ральфа.
— Ваше сиятельство! — только и сказал он.
И жестом указал нам на залу.
То, что предстало моим глазам, заставило меня задрожать, и на несколько мгновений покинула меня мысль об Антиопе. Когда мы бежали по окровавленным, обращенным в развалины улицам, мне казалось, что я прикасаюсь к самой вершине трагического ужаса. Я ошибался. Лишь теперь была она передо мной, эта вершина.
Я увидал Джеймса Конноли, я увидал Пирса. Конноли, раненый, лежал в кресле. Пирс стоял рядом и держал перед ним лист бумаги. В руке у него была ручка, он старался вложить ее в руку Конноли. Раненый отталкивал. Пирс настаивал. Мак-Донаг облокотился о подоконник и плакал. И другие, которых я не знал, плакали.
В одном углу стояла графиня Маркевич, бледная, безмолвная, со скрещенными на груди руками.
— Нужно, Джеймс, нужно! — повторял Пирс дрожащим голосом.
Наконец, Конноли уступил, подписал. И с полным муки проклятием далеко отшвырнул перо.
Пирс покорно поднял ручку. Подошел к Мак-Донагу, тот тоже подписал.
Тогда и он поставил свою подпись под подписями своих товарищей.
— Теперь, трубы, — сказал он срывающимся голосом.
И, не в силах сдерживаться, упал на стол, обхватил голову руками, заплакал, как дитя.
Была немая минута, мы слышали лишь рыдания Пирса. Потом вдруг на площади, под окнами, зазвучала труба и покрыла треск выстрелов. Холодно и зловеще звучала она в страшном надвигающемся вечере. Потом зазвучала еще одна, потом — десять. Шинфейнер признавался в своем поражении. Гром артиллерии стал как будто еще сильнее, но вокруг площади ружейная трескотня стала ослабевать.
Я почувствовал, что кто-то положил мне на плечо руку. Рядом со мной стоял полковник Гарвей.
— Приготовьте документы, удостоверяющие вашу личность, — прошептал он. — Приближается минута, когда мы, может быть, им будем обязаны жизнью.
И прибавил:
— Теперь начинается наша роль.
Должен признаться, он был прекрасен в своем спокойствии, так же, как и барон Идзуми. Напротив, профессор Генриксен, рухнувший на скамейку, был похож на какую-то отвратительную кучу тряпья. |