|
— Простите. Вы же знаете: я другой.
— Знаю. Но вы так и не ответили на мой вопрос.
Какой вопрос? Ах, да: понял ли я русских… Он вспомнил сержанта; тех четверых, что были с ним… Откровенно говоря — какой-то сброд. Но этот сброд выдержал несколько суток ада и залил немецкой кровью всю округу. Внешнее не увязывалось с сущностью. Не было цельности. Может быть поэтому я и не пытался понять, с чем имею дело, подумал майор Ортнер. Для меня это был частный случай, а не какая-то загадка о таинственной русской душе. Расшифровывать мифы — не по моей части…
— И что же я должен был понять? — спросил он.
Прозвучало резковато, но уж как прозвучало — так и прозвучало. Он хотел поскорее проскочить эту тему, чтобы она не мешала самому важному, единственному, о чем он мог сейчас думать: как вернуть Екатерину. В голове парашютиками одуванчика плавали слова — обломки фраз о несклеиваемых разбитых чашках и о текучей воде, в которую невозможно вступить дважды. Это мешало думать. Он пытался это сдвинуть, стереть, хотя — параллельно — ясно понимал, что думать-то не о чем и незачем. Нужно просто сделать к ней шаг, прижать ее к себе…
— Не знаю, пригодится ли вам то, что я сейчас скажу…
Она не глядела на него. А если б и взглянула — наверное, ничего бы не увидела, — такими были ее глаза. Она все так же сидела на пуфе и поглаживала, едва касаясь пальцами, свой серый жакет, словно пытаясь прочесть текст, скрытый в фактуре шевиота.
— …но я не могу этого не сказать, потому что — я так думаю — это поможет вам разобраться со своею судьбой.
— Я вас слушаю, Катя.
— Так вот: русского — настоящего русского — победить невозможно. Его можно только убить.
— И что из этого следует?
Он думал лишь о том, как повернуть разговор. Или прекратить разговор. Как это говорят русские: в словах правды нет? Или: в ногах правды нет? Значит — опять не о том…
— А следует то, что спасибо за прекрасные цветы; жаль, что я не смогу взять их с собой. — Она встала и бросила костюм поверх крепдешинового платья. — Времени у меня мало, а дел невпроворот. Идемте — я провожу вас до двери.
— И замрете возле нее до моего следующего появления?
— Нет. Потому что сюда уже не вернусь никогда.
Он не думал о смысле ее слов, ведь сейчас не мог думать ни о чем. Кроме одного: прижаться к ней, раствориться в ней. Только в этом было его спасение. К счастью — теперь она стояла, теперь ее не нужно поднимать с пуфа (не потому, что тяжело — для него смешной вес! — но в этом было бы нечто неестественное, какая-то театральность), — так вот, теперь она стояла перед ним, очень удобно, один шаг — и больше не нужны будут эти проклятые, беспомощные слова; шаг — и заговорят их тела, пусть сбивчиво, но на одном, общем для них языке; тогда каждое движение будет укреплять, подтверждать их слиянность…
Он шагнул к ней (это получилось так естественно! без малейшего усилия) — и обнял мягко, нежно. Не прижал — обволок ее своим телом, погрузил ее в себя. Закрыл глаза и замер. Вот сейчас… Он ждал, ждал — и вдруг понял, что ничего не происходит. Он обнимал ее тело — но ее здесь не было. Ее тело не стало проводником между ними. Оно не сопротивлялось, не зажималось и не отгораживалось — но и не оживало. Словно он обнимал куклу. Или подушку — так даже точнее. Потому что подушка знает наши сокровеннейшие желания и сны, но ей безразлично, как мы ими распорядимся. И распорядимся ли вообще.
Тогда он прижал ее так, что ощутил ее тело, как свое.
Ничего.
Тогда он поцеловал ее. |