Неси свой крест, — с беспощадным злорадством проговорила она о себе как о совершенно посторонней, — сама выбрала, сама и неси. На спине неси!
6
Под брюхом вертолета мельтешил снег, проползали темные сосновые проплешины.
Костылев глядел в кругляш иллюминатора и думал о том, что все происшедшее вчера и сегодня с ним, с бригадиром Старенковым — и дымный ресторан, и знакомство со стюардессой, и ночная драка — все это чрезвычайно нереальное, но такое известное, ведомое ему. Все это было, было, было! То ли с ним самим, то ли еще с кем, то ли он об этом читал, то ли... В общем, было. Костылев нахмурился, сгоняя с себя ощущение неуютной невесомости, какую-то похмельную дрожь.
К нему подсел Уно Тильк. Скамеечки в вертолетном чреве были низенькими, поэтому колени Уно касались подбородка, он свободно клал на них голову, добродушно щурился. Эстонец достал из кармана красно-синюю газету чуть ли не карманного формата, в четвертушку обычной газеты, протянул Костылеву, задышал горячо в ухо:
— На! Прочитай! Специально для трассовиков выпускается.
Костылев взял, развернул. Вертолет трясло, четвертушка прыгала в руках, дергалась, как живая.
— Читай, читай!
— Сегодня в выпуске. Двоеточие. Ваши задачи, строители, — Костылев закашлялся, постучал кулаком по груди.
— Тебе одевку и обувку теплые надо, — сказал Уно. — Простудился ты. Но ничего. На трассе тебе все выдадут, полярным медведем станешь.
— Та-ак... Тут еще «В выпуске» есть. «Горячис точки трассы». «Объективный фотообъектив».
— Хм-м... — усмехнулся Уно. — Ишь ты, подишь ты, стилисты какие! «Объективный фотообъектив». Фотяшки самые обычные. Трасса сзади, спереди, сверху, сбоку — и вся любовь!
— Подлетаем, — предупредил Старенков.
Вертолет накренился, застучал мотором. Прошло еще несколько минут, и долгий знойно-жестяный грохот лопастей сменился неожиданной тишиной, полой, обтянувшей Костылева материальной стылой оболочкой, совсем лишенной окраски.
Он вышел из вертолета, серьезный и ослабевший от дороги, от собственной, если хотите, несостоятельности. Но назад пути не было, он это знал твердо — надо было осваивать, обживать эту стылость и безмолвие.
Воздух, густой, сизый, был до твердости пропитан морозом, сосенки, вразноброс, вкривь и вкось понатыканные в землю, были худосочными, болезненными, из вертолетной форточки-бустера они казались куда крупнее, горделивей. Подъедала сосенки снизу ржавая болотная отрава, обгнивали прежде времени корни, облетала с отсохших сучков игла, и становилось дерево мертвым.
На вогнутой, с рвано приподнятыми краями площадке были собраны в длинные лесистые штабеля трубы огромного диаметра. Землеройка — приземистый, выкрашенный в блесткий яркий цвет агрегат — лениво вгрызалась в твердь, накрытую снегом. Выбрасываемая наверх, на боковину ствола, земля слабо дымилась, снег шипел под ней, истаивая, будто вода под куском карбида. Звук был резким, недобрым, гусиным, но Костылев не слышал его, он отрешенно крутил головой, пытаясь разобраться в себе самом, в сложных властных чувствах, охвативших его.
— Чего скапустился? — спросил его Старенков. Звук голоса не сразу дошел до Костылева, а когда дошел, то Костылев как-то странно и непонимающе посмотрел на Старенкова, вернее, даже не на него, а сквозь него.
— А ты, паренек, немного чокнутый, — захохотал Старенков. — Вот ведь, нерадивые, оркестра для твоей встречи не могли организовать, — проговорил он. — Человек, можно сказать, собой пожертвовал, приехал без подъемных, без авансов, а они... А?
Он выплюнул полусжеванную папироску, тряхнул головой. |