Поежился — ему вдруг стало не по себе... Каково же вот так, с голой кожицей, да на остро жгучем снегу... Он вздрогнул, стремясь прогнать неприятное ощущение, посмотрел в сторону, на облупленный, с пузырями вздувшейся краски балок. Из-под краски проглядывала замороженная ржавь... Подумал, что балок надо ремонтировать. Картофелина тем временем начала расползаться на снегу, как блин на сковородке, выгибаясь и ежась боками. Вдруг пистолетное «ах!» заставило Костылева вздрогнуть, а с ближнего чахлого кедришки, где в скорбном ожидании стыли несколько попрошаек-галок, косивших голодными глазами на людей, вихрем слетела снежная одежка. Из нее с пьяными от возмущения воплями, отряхиваясь на лету и размочаливая хвосты, выпорхнули галки. Картофелины, которая только что синела на снегу, не было. Костылев увидел, что Рогов, задрав голову, смотрит куда-то вверх, под обрезь облаков. Тоже вскинул взгляд и сразу же угодил взглядом в пепельную твердую точку, ядрышком удаляющуюся в небеса. В небеса-то в небеса, но не совсем. На несколько секунд точка застопорила свое движение, пребывая в раздумчивости, потом начала увеличиваться, притянутая землей. И только когда она была уже совсем близко, Костылев понял, что это картофелина. Картофелина, издав мокрый чавкающий звук, шмякнулась у самых ног. Рогов подкопнул ее носком унта, она была деревянно-твердой, словно выструганной из кедровой чурки, лохматой, растерзанной, с молочным, искряным от льдистых снежинок нутром.
— Видал? — проговорил Рогов, глядя на воспрянувшего духом и приподнявшего свои облегченные ветки кедришку. — Разорвало как... А? Фокус-мокус этот в цирке только показывать.
Голос у Рогова — Костылев только сейчас обратил внимание — был надтреснутым, простуженным.
— Закон физики, — произнес Костылев, ощутив потребность что-то сказать, не быть молчальником. — Силой взрыва картошка отталкивается от земли и подлетает вверх.
— Скучно, батя. Слишком правильно. Нет поэзии. Сразу в физику попер. Пошли плетевоз смотреть.
— Какими машинами плети возите? — спросил Костылев.
— КрАЗами.
— Тяжелая, стерьвь. Не машина, а настоящий троглодит. На ногу наступит, ноги не будет.
— А ты ногу не подставляй.
Походка у Рогова была немного странной, крестцами в стороны, колени у него не гнулись, и ему приходилось выворачивать ступни, отчего боковины унтов у него были круто стесаны — совсем как у инженера по авиации Кретова. Очень похоже. На такие конечности, как роговские ноги, обуви не напасешься.
— И-эх! — непонятно к чему выкрикнул Рогов. — Спеть ба. Поёшь?
— Где уж. Медведь на ухо наступил.
Рогов издал губами осторожный гитарный звук, цыкнул, потом пропел куплет:
Костылев поморщился.
— Рифма не ахти, но зато... — роговский голос окрасился теплом, что-то доброе, даже смешливое прозвучало в его тоне.
Рогов осекся, отер ладонью нос. Нос был сухим. Отвернул лицо вбок, вперился взглядом в длинные бурые штабеля огромных труб, потом набрал побольше воздуха, выпустил его с шипом, как самовар, и закончил тихо, почти шепотом:
Закончив петь, Рогов вздохнул:
— Студенческая песенка. Я, когда учился, перед отбоем в общежитии любил ее петь. А вообще, дурацкая песня.
— Дурацкая, — согласился Костылев. В институте учился? Иль в техникуме?
— В техникуме. Два месяца.
— Выгнали?
— Нет. Сам уехал. За туманом потянуло. За запахом тайги.
— Не жалеешь?
— А что жалеть-то? Как пели в тридцатые годы: молодым везде у нас дорога, старикам везде у нас почет.
Рогов растянул лицо в улыбке, а оно, странное дело, обузилось и обвисло, из-под тонких потрескавшихся губ обнажился стальной сверк. |