Забрали только
мальчиков, которые находились в задних комнатах…
– А вы? Как вам удалось выпутаться?
– С трудом, мадам, с огромным трудом… Меня арестовали. И, поверьте, допрашивали с пристрастием. Потом, конечно, выпустили… Зато родители
выставили меня из дому; они, мои родители, люди в высшей степени приличные. Я еще несовершеннолетний, мне нет двадцати одного года. Единственно,
кто бы мне помог, – это хозяева той прекрасной квартиры. Но я не любитель подобных Штучек… Хочешь – не хочешь, придется поступить на военную
службу… Иду воевать!… Забавно!
Натали провела гребешком по волосам, натянула шаль на свои покатые плечи.
– На вашем месте я бы не стала этого делать.
– А почему, в сущности? Я просто не стану дожидаться призыва, все равно рано или поздно меня возьмут в армию.
– Я бы лично не пошла.
– Интересно, как бы вам это удалось, мадам?
– Не знаю… Вот я гляжу на вас и думаю, что выгодны лишь на то, чтобы убивать или быть убитым… На вашем месте я бы дезертировала, пошла бы в
ярмарочные силачи, в грузчики, словом, куда нибудь да пошла. Ведь не я, а вы молоды и здоровы…
– Простите, не понимаю. Значит, мадам, вы проповедуете анархизм? А по мне, куда более элегантно стать дисциплинированным солдатом и
путешествовать на казенный счет. Жаркие страны издавна меня влекут.
– Значит, убивать для вас – пустяки?
– Еще не пробовал, мадам. Потом вовсе не обязательно убивать. Возможно, меня убьют. В том, конечно, случае, если мне будет предоставлен выбор.
Дани пододвинул стул, уселся на него верхом, упер подбородок в спинку.
– Я, мадам, подобно Эдгару По, неисправимый поэт. А для поэта все на свете лишь чернозем: война, вечеринки, извращенные господа, вся эта
развратная сволочь, девчонки и те, которые плачут, и те, которые не плачут, бродяги и молодые шансонье, рвущиеся к успеху, мода, капиталисты и
пролетариат, мировые рекорды и внутренний мир, ракеты и спортсмены космических масштабов… Общие места, протертые до дыр, и модернизм, древний,
как Иегова… все это для поэта лишь чернозем. Новое слово не изобретают, оно не плод игры ума, оно рождается спонтанно… от того пли иного
скрещивания, от того или иного вида любви, от тех или иных нарушений канонов, от неосознанного. И нет на свете, мадам, ничего более
естественного и более неукротимого, нежели гений, с этим нельзя справиться… Как с сексуальным влечением… Пусть монахи умерщвляют плоть, пусть
бичуют себя – их мучит, ими владеет желание… Война, болезнь, голод могут бичевать гения, но одолеть его не могут. И если ему вырвут язык, он
будет глаголить жестами, если ему выколют глаза, он будет продвигаться вперед ощупью… Я не имею права разбрасываться ради хлеба насущного, а в
полку я хоть буду сыт. Я прошу одного: лишь бы не перерезали нить моей мысли.
– Любопытно, – сказала Натали. – Мне хотелось бы знать, что именно вы собираетесь сказать людям?
– Мне есть что сказать. Придет день, и я скажу. Я чувствую, как во мне бродят, как поднимаются во мне соки. В один прекрасный день я заговорю. Я
вслушиваюсь в себя! Я знаю, что день этот придет. Я себя не жалею, мадам, я не ищу ни благосостояния, ни славы, не боюсь ни жары, ни холода, ни
вшей, ни малярии, ни небытия… Боюсь лишь единственной вещи на свете: боюсь утратить то, что есть во мне. То, что жизнестойко. Я неуязвим, что
мне перемены температуры, политика, любовь, дружба, боль, философия, религия и все прочие доктрины…
– А к чему вы собственно клоните? – Натали обмакнула перо в тушь. |