Изменить размер шрифта - +
Думал немчура тем русского мужика удержать в неволе, ан нет, не удержал!

Илья радостно рассмеялся:

— Ушел ты, стало быть?

— Тогда и ушел. Давно у меня сердце горело узнать, что на деревне у нас делается, проведать хотелось бабу, сестер. Мать моя допреж померла. От Угодского завода до Староселья и всего-то верст сорок… Просился я у начальства, обещался за одни сутки обернуться и за то потом отработать. Куда там — и слушать не захотели. «А коли так, ладно! — подумал я. — На сутки не отпускаете, совсем убегу!» Но бежать-то надо было с умом, а то попадешься, шкуру плетьми спустят и на цепь станут приковывать — такое видел я…

Казарма наша стояла на отшибе, и был над ней чердак, куда сторожа разное хламье сваливали. Через этот чердак и порешил я на волю выйти. Ночь выбрал такую морозную, что плюнешь — слюна на лету застывает. В такую пору караульщики спят, в тулупы завернувшись, и опасаться их нечего. Дождался я полуночи, когда по казарме храп пошел на всякие лады, поднялся на чердак и оттудова через слуховое окошечко в сугроб бухнулся.

— Ой, какие страсти! — ужаснулся Илья.

— Сугроб-то глубокий был, не расшибся я, а только морозом охватило меня, по всем жилочкам озноб пошел. Вылез я из сугроба и припустился во всю прыть…

— Неужто в Староселье побежал, дядюшка Акинфий?

— Что ты, дурашка, разве мыслимо такой путь сделать? в одном исподнем да босому? Побежал я к своему мастеру Евграфу Кузьмину. Жил он в деревушке версты за три от завода, и дорога туда была мне ведома. Знал я и то, что его дом — третий от въезда на правой руке… Так я мчался, что аж пот меня прошибал, только подошвы прихватывало, будто на раскаленной сковородке пляшу. Ну, это еще терпимо было, да только, когда уж немного пути оставалось, пристигла меня беда. Поскользнулся я на гладком снегу и ногу свихнул.

Илья стиснул зубы, чтобы не закричать, точно несчастье случилось с ним самим.

— Тут хлебнул я горя. Ползу на карачках, руки-ноги зашлись, рубаха и портки мои леденеть начали, потому мокрые от пота были. Сам не помню, как на Кузьмичово крыльцо я вполз и в дверь заколотил… Хозяин выходит, а я без памяти лежу. Потом уж рассказал он, как втащил меня в холодные сени и долго снегом оттирал. Очнулся, смотрю на старика, и слезы у меня из глаз так и льются, удержу нет. «На тебя вся надёжа, Кузьмич, — прошептал я. — Коли выдашь, конец мне!» — «Али на мне хреста нет, — заворчал старик. — Хоть и вожусь с немцами, все же не обасурманился я».

Марков в восторге схватил грубую руку Акинфия и крепко пожал ее. Он переживал рассказ товарища, как ребенок переживает сказку, сочувствуя бедам героя и радуясь при удачах.

— Вправил мне старик ногу, дернув изо всей мочи, и хоть заорал я от боли, зато сразу легче стало. Потом одел меня во все сухое, накормил, уложил на печку, а перед тем, как на завод идти, в теплый чулан спрятал. Там, в чулане, я и скрывался целую неделю, пока суматоха не улеглась. А суматохи, скажу тебе, было много и в казарме и на заводе. Начальники понять не могли, как я скрылся: следов-то я никаких за собой не оставил. Дверку на чердак прикрыл, как полагается, ямку в сугробе, куда упал, заровнял. Караульщики, чтоб им не попало за небрежение, клялись-божились, что мимо них за всю ночь ни одна живая душа не прошла. В нашу деревню конных нарочных посылали ловить меня, да только и там обо мне слыхом не слыхано было. Тут и пойми, куда я девался!

Акинфий и Илья залились смехом.

— А потом Кузьмич снабдил меня одёжей, топор дал про всякий случай, и пошел я в Староселье. Зимняя ночь долгая, отломал я сорок верст без отдыху и еще до свету пришел в деревню. Нерадостные, ах, нерадостные вести узнал я… Изба наша стояла заколоченная, зашел я к соседу, добрый такой, душевный мужик.

Быстрый переход