Он был лысым, с умными глазами, но внешне этот ум выражался особым образом: глаза его казались наполовину угасшими, словно мудрость его утомила и он с радостью поделился бы ею с кем-то другим.
— А я уверяю, что это единственная структура в нашем государстве, посредством которой темная часть сознания всех подданных вступает в прямое соприкосновение с государством. — Курт оглядел всех по очереди, словно пытаясь понять, дошли ли до них его слова. — Бесчисленные толпы на самом деле не правят, — продолжал он, — но у них есть инструмент, при помощи которого они влияют на все дела, авантюры и преступления государства, и это как раз Табир-Сарай.
— Ты хочешь сказать, что все вместе несут ответственность за происходящее и должны испытывать чувство вины? — удивился кузен.
— Да, — ответил ему Курт. — По-своему да, — решительно добавил он.
Тот улыбнулся, но, поскольку глаза у него были полуприкрыты, заметить можно было лишь след от улыбки, словно луч света, выбивающийся из-под двери.
— Несмотря ни на что, для меня это самое бесполезное, я бы даже сказал, самое безумное учреждение в нашем государстве, — проговорил он.
— Оно было бы безумным в каком-нибудь логичном мире, — возразил Курт. — А в нашем мире оно представляется мне более чем обыкновенным.
Кузен рассмеялся было, но, поскольку губернатор сохранял суровое выражение лица, смех его медленно угас.
— А вот многие поговаривают, что все гораздо глубже, — вмешался другой кузен. — Ничто не бывает столь простым, каким кажется. Кто может в наши дни знать наверняка, чем на самом деле занимался Дельфийский оракул? Ведь все его архивы утрачены, разве нет? Даже назначение Марк-Алема не было столь уж простым.
Мать Марк-Алема чрезвычайно внимательно следила за разговором, стараясь ничего не упустить.
— Бросьте вы лучше эти разговоры, — вмешался губернатор.
Мое назначение было непростым? — отметил про себя Марк-Алем. В памяти у него вертелись обрывки событий того первого утра, когда он пришел в Табир, ощущая себя самым ничтожным в мире существом, и переплетались они с последними унылыми рабочими часами в Селекции. А они наверняка воображают, что я пришел туда завоевать Табир, пробормотал он про себя с горькой усмешкой.
— Бросьте-ка эти разговоры, — второй раз повторил старший дядя.
Лёка возвестила о том, что ужин готов, и все поднялись, чтобы идти в столовую.
За ужином жена старшего брата принялась было рассказывать об обычаях в разных уголках провинции, которой управлял ее муж, когда Курт, особенно не деликатничая, перебил ее:
— Я пригласил рапсодов из Албании, — сказал он.
— Что? — послышались два-три голоса.
Сразу стало понятно, что за этим «Что?» скрывалось: «Как это тебе только в голову взбрело? Что еще за новые причуды?»
— Позавчера я беседовал с австрийским консулом, — продолжал тот, — и знаете, что он мне сказал? Вы, Кюприлиу, в наши дни единственный аристократический род в Европе и наверняка во всем мире, у которого есть собственный эпос.
— А, — отозвался один из кузенов, — понятно.
— Он сравнил эпические песни, которые поют о нас, с «Нибелунгами» у немцев и добавил, что, если бы о каком нибудь знатном немецком или французском роде пели хотя бы сотую часть из того эпоса, что ныне поют о нас на Балканах, об этом трубили бы повсюду как о величайшем чуде, и это было бы предметом неописуемой гордости для них. А вы, Кюприлиу, едва помните об этом. Так он мне сказал.
— Понятно, — повторил один из кузенов. — Я только вот чего не понимаю: ты говорил об албанских рапсодах, разве нет? Если же речь идет о том эпосе, с которым мы все знакомы, то при чем тут албанские рапсоды?
Курт Кюприлиу взглянул на него, но ничего не ответил. |