Изменить размер шрифта - +
И после этого они продолжали переговариваться с другими голосами, все более далекими, добираясь даже до звездных рыданий. К тому же голос и произносимые им слова сполна могли принадлежать не только живым, но и мертвым, установив связь и с ними, и вот как раз с ними она была более осязаемой.

Марк-Алем не сводил взгляда с единственной тонкой струны, дрожавшей над отверстием в корпусе. Именно она порождала жалобный стон, и отверстие отвечало ей, усиливая эту жалобу до неимоверных масштабов. И внезапно Марк-Алему стало совершенно ясно, что отверстие это было дырой в душе народа, к которому он принадлежал. Рыдание, вырывавшееся оттуда, было вековечным, ему и раньше доводилось слышать обрывки этого плача, но только теперь он слышал его полностью. Дыра ляхуты зияла теперь прямо посреди груди Марк-Алема.

Второй рапсод начал исполнять балладу о мосте, и в воцарившейся глубокой тишине Марк-Алему показалось, что он слышит стук молотков каменщиков, под холодным небом возводивших мост, окропленный жертвенной кровью, который вместе с именем передал роду Кюприлиу свое проклятие.

И хотя страх сжимал его грудь, он внезапно ощутил неудержимое желание отбросить половину своего имени, его восточную часть, и назваться новым именем, таким, какие носят в его родной стране: Гьон, Гьергь или Гьорг.

Марк Ура, повторял он про себя, Марк Гьон Ура, словно пытаясь привыкнуть к своему возможному имени, каждый раз, когда слышал слово «мост», единственное понятное ему в словах рапсода.

И тут же в мозгу его мелькнуло смутное, как при попытке припомнить сон, воспоминание о сновидении, увиденном неким продавцом овощей, о каком-то музыкальном инструменте, упавшем на пыльную почву. Он не помнил подробности этого сна, помнил только, что хотел когда-то выбросить его в корзину, но затем пропустил. Теперь ему вдруг подумалось, что упомянутый в нем музыкальный инструмент удивительным образом напоминал ляхуту.

Рапсод продолжал петь все тем же резким голосом. Курт Кюприлиу, с горящим как в лихорадке лицом, не сводил с него взгляда. Время от времени он тихо переводил что-то австрийцу. Визирь, с запавшими глазами, мешки под которыми, казалось, все больше темнели, сидел, скрестив руки перед собой. Марк-Алем разбирал иногда какие-то строки, произносимые рапсодом. Большинство их понять было трудно.

 

 

Тебя могила забрала, а как же беса  [4]   что ты дал…

 

 

Осторожно ступая, Марк-Алем приблизился к младшему дяде. Курт пытался перевести австрийцу именно эту строчку. Марк-Алем понимал немного по-французски и попытался прислушаться

C’est tres difficile а traduire, — говорил Курт, — C’est presque impossible.

 

 

Пытаясь уловить что-то из тех строк, которые ему удалось понять самому, а что-то из перевода Курта, Марк-Алем старался следить за содержанием рапсодии.

— Живой пришел на могилу погибшего врага и вызывает его на поединок, — объяснял Курт австрийцу. — Cest macabre, n'est-cepas?

— C’est magnifique! — отвечал тот.

— Покойник страдает, что не может встать, бьется в могиле, стонет, — продолжал объяснять Курт.

Все ведь совершенно ясно, о господи, пробормотал про себя Марк-Алем. Все ведь действительно было совершенно ясно. Дыра в ляхуте как раз и была той самой могилой, в которой бьется покойник. Это его стоны поднимались оттуда, вызывая дрожь ужаса, не сравнимого ни с чем на свете.

— А вот теперь кукушки, предвещающие беду, — тихо пояснил Курт.

Австриец кивал головой после каждого его слова.

— Это крешник Зук, предательски ослепленный матерью и ее любовником, скитается по зимним плоскогорьям, на коне, тоже ослепленном.

— Ослепленный матерью! Моп Dieu! Да это же почти Орестея! — воскликнул австриец.

Быстрый переход