Бывают в пьесах такие положения, когда лучше не вдаваться в подробности происхожде-ния ребенка; но именно тут-то и оказывается, что этому пострелу, в котором живет дух противо-речия, совершенно необходимо вдруг в разгаре званого вечера выяснить, кто его отец!
Все обожают ребенка на сцене. Каждый по очереди прижимает его к груди и проливает над ним слезы.
Никому – на сцене, конечно, – ребенок не надоедает. Никто не велит ему «заткнуться» или «убраться вон». Никто никогда не даст ему подзатыльника. Когда обыкновенный ребенок бывает в театре, он замечает все это и, конечно, преисполняется зависти к ребенку на сцене.
Зрители души не чают в ребенке на сцене. Его наивность исторгает у них слезы, его траге-дия хватает их за сердце, а полные пафоса речи, которые он произносит, – например, кто посмеет обидеть его мать, будь то злодей, полицейский или еще кто-либо, – взбудораживают их, словно звуки трубы; а его невинные шутки по всеобщему признанию считаются образцом истинного юмора в драматическом искусстве.
Но есть люди, настолько странно устроенные, что они не понимают ребенка на сцене, не сознают его пользы, не чувствуют, как он прекрасен. Не будем возмущаться такими людьми. Лучше пожалеем их.
Я знавал человека, который страдал таким недостатком. Он был женат, и судьба оказалась к нему очень милостивой, очень щедрой: она наградила его одиннадцатью детьми, и все до одного пребывали в добром здравии. Самому маленькому было одиннадцать недель от роду, близнецам шел пятнадцатый месяц, и у них уже прорезывались коренные зубы. Младшей девочке было три года, мальчикам – их было пятеро – соответственно семь, восемь, девять, десять и двенадцать лет. Хорошие мальчуганы, но… сами знаете, мальчишки есть мальчишки. Мы и сами были такими. Две старшие девочки, по словам матери, были очень милые, только, к сожалению, часто ссорились. Более здоровых ребятишек я не встречал. В них было столько энергии, жизнерадостности!
Однажды вечером мы зашли к моему приятелю. Он был очень не в духе.
Дело было в каникулы, погода стояла сырая, и он сам и дети целый день сидели дома. Вхо-дя в комнату, мы услышали, как он говорил жене, что, если каникулы скоро не кончатся, а близ-нецы не поторопятся со своими зубами, он уйдет из дому и не вернется. Больше он не в состоя-нии выдержать этот содом.
Жена отвечала ему, что не видит никаких причин для недовольства. Она уверена, что ни у одного отца нет детей с таким добрым сердцем.
Ему наплевать на их сердце, возразил наш друг. Их ноги, руки, легкие – вот что сводит его с ума.
Он сказал, что пойдет с нами немного прогуляться, иначе он опасается за свой рассудок.
Он предложил пойти в театр, и мы направились на Стрэнд. Закрыв за собой дверь, наш друг сказал, что мы не можем себе представить, какое облегчение на время избавиться от этих сорванцов. Он, право же, очень любит детей, но считает, что человеку не следует иметь слишком много даже того, что он очень любит. Он пришел к выводу, что быть с детьми двадцать два часа в сутки достаточно для кого бы то ни было. Больше, до возвращения домой, он не желает видеть ни единого ребенка, не желает слышать даже звука детского голоса. Ему хотелось бы забыть, что на свете вообще существуют дети.
Мы добрались до Стрэнда и зашли в первый попавшийся театр. Поднялся занавес, и нашим взорам представился ребенок; он стоял на сцене в ночной рубашке и громко звал мать.
Наш друг взглянул на него, что-то произнес и бросился вон. Мы за ним. Пройдя немного, мы завернули в другой театр.
Здесь на сцене было двое детей. Несколько взрослых стояли возле них и, согнувшись в почтительных позах, внимали им. Похоже было, что дети что-то проповедуют.
Проклиная все на свете, мы опять обратились в бегство и направились в третий театр. Но там были только дети. Чья-то детская труппа давала не то оперу, не то пантомиму, не то еще что-то в этом роде. |