Он не знал, что сказать.
– Я, по видимому, принадлежу к удачливым людям, – начал он, запинаясь, – никто особенно не ополчался на меня, может быть потому, что меня не считали опасным: я, как и Норвегия, маленький, замкнутый. Ведь борются обычно с великанами… Но, конечно, и в моей жизни бывали разные столкновения… Но разве это убивает?
– Еще как!
– А мне кажется, что нет! Это ранит, заставляет страдать, но художник остается жив. Я хочу сказать, что его умение, его бодрый дух не погибают!
– Я знаю, что вы хотите сказать! – встрепенулся Чайковский. – Бодрый дух – это способность работать! Человек, упавший духом, не напишет ни одной строчки. Но, с другой стороны, сама работа, ее процесс, даже насильственный вначале, спасает от любой тоски. Что было бы со мной, если бы я не приучил себя работать систематически, ежедневно!
– Мне кажется, – робко продолжал Григ, как бы нащупывая, что можно сказать, не причинив боли, – мне кажется, что даже тоска, даже уныние… могут стать красотой и силой. Важно, чтобы художник воплотил их в… творчестве.
Он говорил запинаясь: французским языком он не очень хорошо владел. Для Чайковского был затруднителен немецкий. Все же они отлично понимали друг друга.
В дверь постучали. Вошла хозяйка дома:
– Вот это мило! Все ждут, спрашивают о вас, а вы здесь уединились!
– Мы сейчас следуем за вами, – сказал Чайковский поднимаясь. Оживление сошло с его лица.
– Смотрите же!
– Я обещала петь, – тихо сказала Нина Чайковскому, когда они проходили в гостиную, – но это к лучшему: мы таким образом продолжим наш разговор!
Глава шестая
Как ни раздражали Чайковского специальные сборища, как ни тяжело он чувствовал себя среди незнакомых людей, приходивших глазеть на него и потом распространять среди публики свои впечатления, чтобы дать пищу новому ходячему анекдоту о знаменитости, он был слишком воспитанным, светским человеком, чтобы обнаружить в обществе недовольство или скуку. Но в день встречи с Григами он был раздражен с самого утра. Он плохо провел ночь. Накануне, когда он был уже в постели, Бродский зашел к нему и сказал, что надо одеться и выйти на балкон, потому что внизу собрались музыканты оркестра, готовые сыграть серенаду под окном и таким образом почтить русского гостя. Так распорядился директор Гевандхауза. И музыканты, одетые в шубы, потому что зима была очень суровая, пришли со своими инструментами к дому Бродского.
– Что я, донна какая нибудь? – волновался Чайковский, поспешно одеваясь. – И ведь здесь не Испания, а север! И почему ночью? Господи боже мой! Стоять на балконе, как дурак! И они, бедняги! Кажется, снег идет!
– Не станешь же ты сеять раздор между двумя странами! – засмеялся Бродский, подавая ему шубу и шапку. – И потом неизвестно, может быть, это им только доставит удовольствие. Выходи скорее: холодно!
– Надеюсь, серенада то короткая?
– Кажется. Ну, иди!
– Как все бессмысленно на этом свете!
Серенада оказалась не короткой. Кроме скрипачей, прибыл еще небольшой хор, и Чайковский, стоявший на балконе бельэтажа, видел при свете фонаря, как изо рта поющих шел пар.
«Воображаю, как они меня проклинают!» – думал он.
Наконец серенада кончилась.
– Может быть, их надо всех пригласить сюда и напоить чем нибудь горячим! – опять заволновался Чайковский. – Как бы они не простудились!
– Не беспокойся – для них все готово в лучшем ресторане, они поужинают!
Чайковский уснул не сразу и проснулся очень рано, когда было совсем темно. Он стал думать о России, сначала о Каменке, о семействе любимой сестры и о племяннице Тане, умершей год назад, в расцвете молодости и красоты. |