В этой сонате, где схема была сохранена, таилась своя логика, своя мудрость. В музыке разум проявляется не так, как в поэзии. Оле Булль мог бы назвать свое впечатление от сонаты Грига двумя словами: восхождение на вершину. С каждым новым подъемом воздух становится чище, картины природы разнообразнее, грудь дышит легче. А когда достигнута вершина, и само небо приблизилось к путнику, и открывается бесконечное пространство, из груди рвется песня, неудержимая хвала всему живому. Это и есть тот вывод, к которому приходит музыка. Иной вывод, не бетховенский, но не менее естественный. И для этой музыки неизбежный.
Так пел Шуберт. Так мыслил Моцарт. И у Грига было такое же сердце, открытое для радости… Он был сыном другого века, менее устойчивым в настроениях, более нервным, но из той же породы великих романтиков, и Оле Булль, как истинный музыкант, почувствовал это сразу… И еще он подумал про себя: «Это потомок викингов!» И он уже не мог верить, что мелодия в музыке иссякает, что искусству приходит конец, что солнце оскудевает и запах цветов не так силен, как в былые годы! Нет, он убеждался, что жизнь неиссякаема, что она обновляется непрерывно, что нет конца творчеству… Перед самым концом (Оле Булль угадывал, что это конец) музыка замедлила ход, но стала еще громче, насыщеннее, как будто счастливый путник, достигший вершины, остановился, огляделся и, вобрав в себя наиболее радостные впечатления, выразил все пережитое в едином порыве… И это вылилось в мощный гимн. И вдруг все заволоклось туманом: головокружительно быстрой концовкой.
В зале словно обрушился потолок… Но Эдвард не собирался затягивать это напряжение. Он скоро ушел, предоставив Вильме одной выходить на вызовы, а вернувшись, с деловитым видом сел за рояль, чтобы поскорее водворилась тишина. И среди этой тишины на эстраде появилась Нина Хагеруп.
Сосед Оле Булля вдавил монокль в свой глаз.
– Кто это юное создание? – спросил он свистящим шепотом.
Оле Булль рассердился.
– Гусятница с заунывным напевом, – иронически повторил он недавние слова критика.
– Вы, должно быть, смеетесь надо мной?
– Смеюсь, – сказал Оле Булль и отвернулся.
Нина ни за что не пожелала надеть концертное платье. Она считала себя любительницей, а вовсе не артисткой. На ней была длинная черная юбка и белая блузка, перехваченная широким поясом с пряжкой. Так одевались девушки курсистки, каких много было в зале, и Нине хотелось подчеркнуть, что и она не отличается от них.
Она была бледна, но не от страха. Пока исполнялась соната, она сама пережила все стадии восхождения на гору, которые угадал Оле Булль, и еще не пришла в себя от волнения. Поэтому она решила спеть не «Песню Сюнневе» Кьерульфа, которую приготовила, а романс Грига «Люблю тебя». Она тихо сказала об этом Григу. Он улыбнулся и начал аккомпанемент без нот. Но после этого радостного признания она не могла вернуться к печальной «Сюнневе». И она спела другой романс Грига, «Сердце поэта», взволнованный и трепетный, – память о первом свидании, когда им повстречался великий сказочник.
Но, как ни велик был успех этих романсов, как ни дороги были Григу счастливые воспоминания, он не мог позволить ей забыть больного композитора, отторгнутого от этого праздника норвежской музыки и от своей славы. Лицо Эдварда омрачилось, а глаза смотрели на Нину с упреком. Он достал песни Кьерульфа и поставил ноты перед собой. Это была та черта характера, которую Нина уважала в нем: твердая, несокрушимая воля, выражаемая обычно с грустью за того, с кем он не согласен. Ей пришлось сделать над собой усилие и спеть «Песню Сюнневе», прекрасную, но полную грусти. И ей стало почти страшно, как будто старый Кьерульф протянул ей холодную руку и повел с высоты вниз, в сумрачную долину, где царят разлука, горесть и уныние. |