Меня положили на обе лопатки; дайте мне оправиться. Разве я вешаю нос? Нет, не правда ли? В таком случае, будьте любезны, не
делайте вида, будто идете за моим гробом. Что до меня, то я с радостью отстраняюсь от политики. Наконец то я хоть немного отдохну.
Он глубоко вдохнул воздух, скрестил на груди руки и качнулся всем своим грузным телом. Кан прекратил разговор о своем деле. Стараясь казаться беззаботным, он, подобно
Дюпуаза, принял развязный вид. Тем временем Делестан начал разбирать второй шкапчик с папками; он работал почти бесшумно, так что порою казалось, будто в углу за
креслами шуршат мыши. Солнце, продвигаясь по красному ковру, срезало угол письменного стола пучком золотистых лучей, от которых пламя горящей свечи сделалось совсем
бледным.
Тем временем между присутствующими завязалась дружеская беседа. Ругон, снова занявшийся перевязкой бумаг, уверял, что политика ему не по душе. Он простодушно улыбался,
скрывая огонь глаз под опущенными как бы от утомления веками. Ему хотелось бы владеть огромными посевными участками, полями, которые он мог бы распахать по своему
усмотрению, стадами домашних животных, быков, баранов, табунами лошадей, сворами собак – и полновластно ими распоряжаться. Он рассказывал, что в далекие времена, когда
он был еще безвестным провинциальным адвокатом в Плассане, величайшей его радостью было надеть блузу, уйти из дому и целыми днями охотиться на орлов в ущельях Сейль. Он
твердил, что он крестьянин, что его дед пахал землю. Потом он прикинулся пресыщенным. Власть утомляла его. Лето он проведет в деревне. Этим утром он почувствовал такую
легкость, какой никогда еще не испытывал. И могучим движением он расправил широкие плечи, точно ему удалось сбросить с себя какую то тяжесть.
– Сколько вы получали как председатель? Восемьдесят тысяч франков? – спросил Кан.
Ругон утвердительно кивнул головой.
– Теперь будете получать сенаторские тридцать тысяч. Ну и что же? Ему нужны сущие пустяки, у него нет никаких слабостей. И это правда: он не пьет, не бегает за
женщинами, равнодушен к еде. У него одна мечта – быть хозяином у себя в доме, вот и все. И, словно завороженный, он возвращался к мысли о ферме, где все животные будут у
него в подчинении. Таков был его идеал – властвовать, держа в руке хлыст; быть выше других, быть самым разумным и сильным. Понемногу он оживился и заговорил о животных,
как о людях, утверждая, что толпа любит палку, что пастух подгоняет свое стадо камнями. Ругон преобразился; его толстые губы вздулись от презрения, каждая черточка лица
источала силу. Зажав в руках папку, он потрясал ею, готовясь, казалось, запустить в голову Кана или Дюпуаза, встревоженных и смущенных этим приступом ярости.
– Император поступил несправедливо, – пробормотал Дюпуаза.
Эти слова мгновенно успокоили Ругона. Лицо его вновь посерело; тучное, неповоротливое тело обмякло. Он рассыпался в преувеличенных похвалах императору: какой у него
мощный ум, какая невероятная проницательность! Кан и Дюпуаза переглянулись. Но Ругон не унимался и говорил о своей преданности, смиренно повторяя, что всегда почитал
честью быть простым орудием в руках Наполеона III. Кончилось тем, что он вывел из себя Дюпуйза, человека вспыльчивого и раздражительного. Разгорелась ссора. Дюпуаза с
горечью вспоминал, как много ими было сделано для Империи в период с 1848 по 1851 год и как они голодали тогда в гостинице госпожи Мелани Коррер. Он говорил о том, какое
это было страшное время, особенно в первый год, когда с утра до ночи они шлепали по парижской грязи, вербуя сторонников Наполеону! А потом сколько раз они рисковали
собственной шкурой! Не Ругон ли утром 2 декабря захватил, командуя пехотным полком, Бурбонский дворец? В такой игре можно лишиться головы. |