Чувствую.
Коромыслов. Ты этого хочешь?
Екатерина Ивановна молча перебирает пуговицы.
Екатерина Ивановна. Не знаю. Может быть.
Коромыслов. Пусти! Екатерина Ивановна. Поцелуй. Коромысло в. Пусти же! Екатерина Ивановна. Поцелуй меня.
Коромыслов отрывается и ходит. Екатерина Ивановна остается на том же месте, стоит, опустив глаза и бросив руки вдоль тела. Молчание.
Коромыслов. Я не знаю, какою вы были раньше, Екатерина Ивановна, я плохо знаю вас, как плохо знаю всех женщин, которые не мои любовницы, но теперь — вы ужасны! И я ошибся: вы не вакханка. Вы что-то мертвое, умершее, и вы развратничаете или начинаете развратничать во сне!
Екатерина Ивановна. Постойте!
Коромыслов. И этакая мерзость, и этакая гнусность! Ведь когда я сошелся, сходился с вами, я ведь думал, что вы живой человек, и, как с живым, борьба и все такое — а оказался просто мародером, который грабит трупы! Ведь вы труп, вы мертвая, Екатерина Ивановна! Этакая мерзость!
Екатерина Ивановна. Постойте, постойте!
Коромыслов. И, конечно, вам нужно умереть! Просите мужа, пусть пристрелит вас — благо уже стрелял однажды!
Екатерина Ивановна. Да погодите же! Я скажу… Павел Алексеевич, вы что сказали? Надо умереть, да? Да, да, надо умереть. Но как же я умру? — я не могу, я не умею! Боже мой, что же мне делать, к кому же мне пойти? Павел Алексеевич… Павел Алексеевич, что же мне делать? (Как слепая, бродит по мастерской, натыкаясь на мебель.) Павел Алексеевич… Там, за окном, эта пропасть. Да, да, это ужасно, это ужасно! (Закрывает глаза ладонями рук и неровными шагами, колеблясь, медленно подвигается к окну. Коромыслов делает шаг к ней, но останавливается и наблюдает, невольно приложив обе руки к груди.)
Екатерина Ивановна (подвигаясь). Я иду, я иду… Господи, я иду… (Останавливается перед окном, смотрит — и, вскинув кверху руки, с неясным криком или плачем опускается на пол. Лежит неподвижно, лицом к полу, как внезапно застигнутая пулей и смертью.)
Коромыслов. Екатерина Ивановна! (Подходит, наклоняется. Осторожно касается плеча). Екатерина Ивановна, Катя, как друг… Встаньте, ну, дорогая, ну, голубчик. Нельзя же так лежать.
Екатерина Ивановна (шепотом). Мне стыдно…
Коромыслов. Не слышу!
Екатерина Ивановна (громче). Мне стыдно, что я не могу, я потом сделаю это. Оставьте меня, уйдите.
Коромыслов. Вздор, вставайте! Вы не виноваты! Да ну же, дорогая… Так, так, и лицо нечего прятать: со всяким бывает, и делать вам с собой ничего не надо. Вот я вас на креслице посажу и вина вам дам… или нет, не хотите? Ну не надо, — правда, нелепая привычка: от всего лечить вином. Ну как, лучше?
Екатерина Ивановна. Да.
Коромыслов. Ну, и великолепно. Окно у меня, действительно… дай-ка я его задерну…
Екатерина Ивановна. Нет, не надо. Покажите мне.
Коромыслов. Что?
Екатерина Ивановна. Портрет Лизы.
Коромыслов. Не стоит, дорогая, не похоже, совсем плохо! Да и темновато уже, красок не разберешь.
Екатерина Ивановна. Покажите.
Коромыслов. Ну извольте, раз уж… (Оборачивает портрет и сам смотрит вместе с Екатериной Ивановной.) Вы понимаете, чего я хотел? В сущности, это воспоминание, и теперь Лизочка совсем уж другая, то есть не то, чтобы совсем… Но тогда, у вас, летом… Не плачьте, голубчик, не надо.
Откинув голову вбок, на спинку кресла, опустив руки между коленей, уже не глядя на портрет, Екатерина Ивановна плачет тихими слезами.
Да, жизнь. А может, и мне надо бы плакать, да куда уж, — поздно, и слез нет. Да, а поплакать не мешало бы. Странный я человек, и в детстве никогда не плакал и всегда про себя думал, что если я уж заплачу, так только кровавыми слезами. Понимаете? (Глухо доносится звонок телефона). |