Я сказал, что одна ночь мне особенно памятна.
— Какая именно?
Но я-то знал, что она тоже помнит.
За день до начала рождественских каникул на последнем курсе мы возвращались из библиотеки, оба нагруженные книгами, и тут она остановилась, села на ледяную скамью и попросила меня сесть рядом. Я понятия не имел, что у нее на уме, но сообразил, что этого момента она ждет уже давно и вот наконец он настал. Я сел, изрядно нервничая. Слова ее помню в точности: «Поцелуй меня, пожалуйста». Времени осмыслить или даже подготовиться она мне не дала, тут же поцеловала меня в губы, язык ее скользнул внутрь. А потом — это: «Дай попробовать твою слюну». Я поцеловал ее с той же страстью, что и она меня, под конец даже с большей страстью, потому что отпустил тормоза, думать было некогда, и я был этому только рад. Пусть попробует мою слюну, вот о чем я думал.
Я проводил ее до общежития, она открыла дверь, сказала, что соседки уже спят, и я не успел опомниться, а мы уже опять вовсю целовались в коридоре. Она успела переспать со всеми, кого я знал, однако со мной времени проводила больше, чем с ними со всеми вместе взятыми. Не выпуская моей руки, она завела меня к себе в комнату. Я поцеловал ее на диване, уже запустил руку ей под свитер и почувствовал запах ее ключицы, но тут без всякого предупреждения что-то переменилось. Может быть — свет в туалете, или приглушенный смех где-то в их блоке, или, кто знает, я что-то сделал не так, или не прошел бог ведает какое испытание, но я почувствовал, как она одеревенела. А потом произнесла: «Подумай, может, тебе лучше уйти до того, как они проснутся», — как будто то, что мы собирались сделать, могло расстроить хоть нас, хоть других, и бодрствующих, и спящих. Я ничего не сказал. Я вышел из здания, пересек, шагая назад к библиотеке, пустой двор с мерцающими рождественскими огоньками, пытаясь, без всякого толку, понять, что заставило ее так внезапно передумать.
На следующий день мы разъехались на каникулы. Через месяц, по возвращении, вели себя как чужие. Изо всех сил избегали друг друга. Так прошел еще месяц. «Ты тогда ходил таким угрюмым», — сказала она.
Теперь ее подначки меня не смущали. Люблю, когда меня подначивают. Прожив много лет в реальном мире, я до определенной степени избавился от нерешительности, мои страхи и сомнения поунялись, я перестал бояться рисков: обожгусь так обожгусь.
Я не стал ей говорить, что больше полугода оправлялся от той длившейся две ночи истории четырехгодичной давности.
Мы обменялись адресами электронной почты, причем оба прекрасно сознавали, что ни один не намерен писать ни строчки. С вечеринки мы пока, однако, не уходили. Кончилось тем, что я пошел ее провожать. Те же шесть-семь кварталов, тот же студеный проход по заснеженной Ривингтон-стрит, те же колебания у порога в глухой предутренний час. Даже сильнее, чем воспроизведение событий прошлой нашей встречи, меня поразило, с какой гладкостью и простотой одно влекло за собой другое, как будто и мои, и ее колебания были отрепетированы ради стороннего зрителя, который идет за нами по пятам, дабы напомнить, что, в соответствии с древней поговоркой, ни один нормальный человек не станет рассчитывать дважды войти в одну реку.
Дома у нее все по-прежнему. Та же перегретая квартирка-студия, тот же запах спрятанного кошачьего туалета, тот же дребезг входной двери, которая в итоге захлопывается, тот же разлапистый черный веер, притулившийся на подоконнике на манер чучела ворона, — я когда-то окрестил его Nevermore. Увидев, что я замешкался возле кухни, так и не сняв шарф и шапку, она произнесла: «Останься».
Ласки ее были точным повторением прежних, она сказала, как ей хотелось, чтобы я задержался на вечеринке подольше, только она этого не показывала — на случай, если у меня другое настроение: примерно это же она сказала и в первую нашу ночь, и хотя я знал, что все это закончится раз и навсегда к середине дня в субботу, я, как и в прошлый раз, отпустил тормоза. |