|
Это был честный разговор перед расставанием, и даже когда она сжала в ладони мой член, приподнялась и впустила его внутрь, я знал, что время истекает. «Не закрывай глаза, пожалуйста, не закрывай. И если хочешь, сделай мне больно, мне все равно, все равно», — твердила она.
Потом, когда я уже оделся и мы обнимались у двери: «Дуться на этот раз не будешь?» — спросила она. Дуться не буду, ответил я.
Я узнал ее лестничную клетку. Помню, подумал, как все между нами вернулось в начальную точку: ночь, проведенная вместе, ничего не изменила, не уравновесила, и несмотря на то что от студенчества меня теперь отделяли многие годы и отношения, я остался таким же ранимым и уязвимым, как в ту далекую зимнюю февральскую ночь на последнем курсе, когда мы засиделись и в итоге рухнули на один диван и заснули после того, как две ночи подряд без сна переводили Оруэлла на греческий — это был наш общий дипломный проект. В нашем случае время ничего не изменило.
Когда я вышел из парадной на тротуар, одно случилось иначе: я не направился прямиком в ларек на другой стороне улицы за сигаретами. Я снова бросил курить. Она как-то раз пожаловалась, что ото всех моих вещей несет табаком. Я хотел показать ей, что покончил с прошлым и двинулся по жизни дальше. Вот только забыл ей об этом сказать, а теперь уже и смысла не было.
После этих выходных мы больше не виделись. Зато бесконечно переписывались по электронной почте. Я пытался показать, что давно освоил правило держаться на расстоянии (если ей хочется именно этого), что никогда не стану навязываться и останусь другом на удалении, которому нет нужды прикидываться, что он просто друг. Если она захочет, все это можно отлить в другую форму, а можно убрать с глаз долой, как убирают непроданную одежду с магазинной витрины, сваливают в кучу, а потом отправляют в какие-нибудь комиссионки или пострадавшим от урагана. «Дружба-уцененка», называл это я. «Неликвид», фыркала она.
Тем не менее в письмах мы оставались любовниками, будто в крови гуляла лихорадка. Увидев ее имя на экране, я терял способность думать про всех и вся. Прикидываться, что можно подождать, было бессмысленно. Я бросал все свои дела, закрывал дверь, если находился на работе, приглушал все звуки окрестной жизни и думал про нее, только про нее, разве что не повторял ее имя, а случалось, что и повторял — несколько слов сами срывались с губ, и потом я в точности воспроизводил их в письме в надежде, что они долетят до ее экрана и произведут эффект этих новейших медицинских препаратов, которые способны мгновенно подхлестнуть одну крошечную камеру сердца, никак не влияя на остальные три. То были не письма, а вскрики. Слова, которые бередили мне душу даже сильнее оттого, что я переносил их из тела на клавиатуру, которые вырывались из меня, будто стрелы, обмакнутые в кровь, семя и вино. Мне хотелось, чтобы эти слова вызывали в ней извержения так же, как ее — во мне, точно закопанные в землю бомбы, из тех, что приводят в действие дистанционно, когда ты ждешь этого меньше всего.
Дома, по вечерам, я перечитывал письма, полученные за день, размышлял над каждым словом и приходил в возбуждение, поскольку даже сильнее, чем сами ее слова, заводило меня, что возбуждение придется перенести на экран прямо по мере того, как оно заполняет мое чрево и чресла. Я выискивал нужные цепочки слов, как собака вынюхивает кость, а потом, отыскав или решив, что отыскала, трепещет от радости, даже если кость ей швырнули по чистой случайности. Стоило мне представить ее себе в тот поздний пятничный вечер после вечеринки, когда она сказала, что ей очень нравится со мной в постели, — лучше, чем со всеми, кого она знает, — и у меня возникало желание выкрикнуть, что не было в моей жизни минуты более значимой, чем та, когда она произнесла: «Смотри на меня, когда будешь кончать». Я признался ей, что именно это и было для меня особенным в той ночи: не то, что она знала всю мою подноготную и именно это ее знание возбуждало меня всякий раз, когда я думал о слиянии наших тел, а то, что мы смотрели друг на друга именно так, как ей того хотелось, — и она сказала мне, что ей этого хочется, в тот миг мы с ней были одна жизнь, один голос, одно большое вневременное нечто, раздробленное на две бессмысленные половинки, называемые людьми. |