Они слышали, что студентки больших колледжей запросто бывают на балах в Йеле и Гарварде. Да и сами они, приезжая на каникулы домой, танцевали в местных клубах, которые по всей неожиданно разбогатевшей Америке превращали сельские выгоны в великолепные ристалища. Но стоило девушкам возвратиться в Пойнт — Ройял, как они опять погружались в атмосферу преувеличенной женственности и, утратив чувство реальности, бродили, словно в густом тумане. И снова начинался безудержный разгул элегантности, и все сбивались с ног в поисках «настоящего» французского белья, серебряных перочинных ножичков, совершенно не приспособленных для повседневной точки карандашей, или изящных чашечек наитончайшего фарфора. Они обрызгивали себя духами, восторгаясь их изысканным ароматом — будто бы друг для друга, на самом же деле для своих воображаемых героев.
Однако на каждом курсе находились студентки, которые восставали против этой оргии изящества. Одни демонстративно выставляли напоказ толстое фланелевое белье и сервировали чай в глиняных кружках; а другие — таких было совсем немного — щеголяли в отлично сшитых костюмах мужского покроя, внушая робкое обожание сонму сверхженственных девиц.
Этот навязчивый гипнотизм подавленного полового инстинкта глубоко возмущал Энн, и она боролась с ним, играя в баскетбол, от всей души вознося к небу весьма, впрочем, равнодушные молитвы на собраниях Христианской Ассоциации и изучая сухую, бесполую экономику. Но его коварные ловушки постоянно ее подстерегали. И в этом году она проклинала все на свете (разумеется, с помощью вполне пристойных пресвитерианских бранных слов), ибо нежности ее соседки по комнате Юлы Тауэре стали еще более назойливыми.
Первый месяц Юла ее пугала. На второй месяц Юла ей надоела. На третий месяц Юла начала приводить ее в бешенство. И каждый новый месяц в обществе Юлы делал все более желанной волосатую мужественность Глена Харджиса.
Совсем оттолкнуть Юлу Энн была не в силах. Эта окутанная шифонной дымкой эстетка, окружившая себя богатым набором подделок, действительно знала много такого, что оставалось книгой за семью печатями для энергичного, делового интеллекта Энн Виккерс. Она открыла Энн Китса и Шелли, Бетховена и Родена. Впрочем, настоящие идолы Юлы — Суинберн, Эдгар Солтус и Оскар Уайльд — показались Энн отвратительными. С пронзительным лошадиным ржанием Юла высмеивала робкое пристрастие Энн к Элберту Хаббарду. У мистера Хаббарда «очень благородные идеи», утверждала Энн до тех пор, пока наконец Юла не потребовала от нее объяснений, в чем именно состоят «идеи» мистера Хаббарда. И в один прекрасный день Юла навсегда закрыла одну из самых любимых книжек Энн. Это была такая миленькая книжечка, вздыхала Энн. Преподобный Доннелли прислал ей эту книжечку как-то на рождество. Это была антология отрывков из наиболее поэтичных проповедей известнейших американских священников, начиная с Генри Уорда Бичера, и называлась она «Сердца, лобзающие небо».
— О господи! — истерически хохотала Юла, в восторге хватая себя за лодыжки, широко разбрасывая руки и даже, невзирая на весь свой эстетизм, вульгарно повизгивая. — «Сердца, лобзающие небо»! А почему бы не «Океанские печенки» или «Героические анютины глазки»?
Сказать правду, Энн так никогда и не поняла, чем провинилась ее славная книжечка, которую она любила так нежно, что все время собиралась прочесть дальше двадцать первой страницы. Однако она отказалась от этого намерения, спрятала книжку в чемодан и однажды призналась, что теперь действительно предпочитает любимые строки Юлы:
Но стоило Энн поблагодарить Юлу или украдкой выйти из цитадели деловитости, в которой она укрывалась от этой вкрадчивой молодой особы, как Юла тотчас кидалась ей на шею, осыпала ее поцелуями и, доводя привыкшую к свежему воздуху Энн до исступления, шептала, обдавая ее жарким дыханием:
— Ах, милочка, я так рада, что ты улыбаешься! Ты была такой чужой и холодной, словно у тебя какое-то горе. |