Изменить размер шрифта - +

— А вы?

— Разумеется, да! А, впрочем, может быть, и нет. Но вы обязаны принимать меня всерьез. Я не утверждаю, что я умнее вас, Энн, но знаю я больше вас.

— Все знают больше меня. Мне кажется, что я принадлежу не к типу мыслителей, а к типу администраторов. На меня всегда будут работать люди, которые знают больше меня, а руководить все-таки буду я. По — моему, невелика заслуга-быть одушевленной энциклопедией, если за какие-нибудь полсотни долларов можно купить неплохую подержанную неодушевленную энциклопедию!

— Я вовсе не энциклопедия! Цель моего курса — научить студентов самостоятельно мыслить.

— Вот я и начинаю самостоятельно мыслить — насчет вас, доктор Харджис, и вам это должно нравиться.

— Вы предерзкая девица!

— Честное слово, нет. А впрочем, да. Я этого вовсе не хочу, но почему-то все мужчины — в том числе мой отец, и, пожалуй, он даже больше всех, — всегда казались мне маленькими мальчиками. Они хотят, чтобы на них обращали внимание. «Мама, посмотри на меня! Я играю в солдатики!» Или тот священник из Бостона, который прошлое воскресенье читал проповедь: «Посмотрите на меня, барышни! Я такой благородный, а вы просто бедные овечки, которых я обязан пасти». Если б он только слышал смешки в задних рядах!

— Полагаю, что вы, очаровательные девицы, на моих лекциях тоже хихикаете в задних рядах, — раздраженно буркнул Харджис.

— Нет. Мы слушаем вас затаив дыхание. Ричард Львиное Сердце становится у вас таким же живым, как президент Тафт.

— Еще бы! Он был гораздо живее. Кстати, известно ли вам, что Ричард был неплохим поэтом и первоклассным литературным критиком? Он сказал…

Доктор Харджис увлекся и стал таким же обаятельным, как всегда, когда он забывал о себе, и Энн тоже увлеклась и тоже стала такой же обаятельной, как всегда, когда, забыв, что он мужчина, она слушала его, словно говорящую книгу.

Когда доктор Харджис почувствовал, что явно неспособен произвести впечатление на эту интересную девицу снисходительной небрежностью или позой бедного сиротки, он прибегнул к тактике, против которой Энн оказалась бессильной. Он стал насмешливым, он издевался над ее наивностью, которой она все еще отличалась и которой ей суждено было отличаться всегда. А она, мгновенно принимавшая решения, когда нужно было что-нибудь предпринять, смущалась и медлила, когда — требовалось отстаивать ее собственные иллюзии.

Он издевался над тем, что она способна злиться из — за явных ничтожеств вроде Юлы; волноваться по поводу сыгранности баскетбольной команды; тревожиться, не колдует ли новый классный секретарь Митци Брюэр (ее же собственная креатура) над классным журналом; простодушно гордиться хорошими отметками по такому сухому предмету, как математика. Насмехался над ее святой верой в необходимость избирательного права для женщин и над усвоенным в Уобенеки твердым убеждением, будто рюмка виски не что иное, как билет прямого сообщения в ад.

А потом его дерзкие пальцы коснулись ее религиозного чувства, и тут она по-настоящему содрогнулась и в муках признала его победителем.

Все началось с простого, вполне невинного упражнения в умственной гимнастике, а кончилось тем, что в отчаянии Энн совершила самый отчаянный поступок в своей жизни того периода: ради сомнительного торжества честности вырвала из сердца нечто не менее дорогое, чем сама любовь.

В холодный, серый ноябрьский день они сидели возле пушки на мысе Стэнтон и, выбивая замерзшими пальцами дробь у себя на коленях, в пылу беседы не замечали холода.

— Вчера вечером у нас в Христианской Ассоциации было чудесное собрание. Праздник урожая. Это было незаурядное собрание. Все были как-то особенно счастливы, — рассказывала Энн.

— Отлично, милая Энн.

Быстрый переход