|
Вставало солнце и радостно озаряло угрюмый серый дом напротив. Лето, солнце, дерево — и спящий возлюбленный! Она с улыбкой обернулась к нему, потом улыбнулась улице и замерла, улыбка ее погасла, глаза потухли. Она услышала вдалеке тяжелый шаг марширующих солдат, и вдруг исчезло лето и возлюбленный и осталась только война.
Неужели его, именно его ожидает этот зловещий кошмар? Такого нервного, такого впечатлительного! С досадой на себя и даже с грустью она вспомнила, что ее порой раздражала его повышенная нервозность. Он боялся собак, даже самых доброжелательных и ласковых, как будто ждал, что они его сейчас укусят. Не доверял кошкам, говоря, что у них злобные глаза. Боялся переходить через улицу, боялся темной грохочущей подземки, боялся ездить в такси в дождливый день. Что за бред! Неужели же нельзя постараться стать хоть немного хладнокровнее, таким, как, например, Адольф? Но чтобы такую хрупкую, перекаленную сталь перетирать жерновами… (Как она его любила! Она и не подозревала, что способна любить с такой захлестывающей полнотой, без оглядки.)
Будь проклята эта мерзость! Снова она увидела его — там. Вот они бегут в атаку. Едкий газ, сжигающий легкие, окутал их, окутал Лейфа, ослепил его, скрыв от него разлагающиеся трупы, кровавое месиво, вдребезги разбитые грузовики. Газ скорпионом жалил его легкие. (Она словно сама вдохнула его и даже застонала.) Он оступился, скатился в воронку от снаряда, упал на гниющий труп. Стенки слишком круты, ему не выкарабкаться оттуда, не уйти от мертвеца. Он кричит, и никто его не слышит. И вдруг над головой аэроплан с немецкими крестами на крыльях, как улитка, выполз из облаков, от него отделяются бомбы, они падают все ближе, ближе…
— Нет, не могу! Не пущу! — вскрикнула она.
Она в ужасе обернулась. Ее вопль разбудил его.
— Что случилось? Что там за шум? — нервно спросил он.
— Так, ничего. Кто-то на улице, газетчик, кажется! (Как быстро любовь научает лгать!)
— А-а-а-а-у! Черт, до чего хочется спать! Иди сюда, любимая, залезай обратно под одеяло. О господи! Я и забыл. Ведь я сегодня еду в лагерь. На плаху! Последняя ночь в камере смертников! А там в любой день нас могут отправить во Францию!
Она сделала вид, что рассердилась — чтобы подбодрить его.
— Не слишком любезно называть ночь со мной ночью в камере смертников!
— О, я не то хотел сказать… Ну, ты понимаешь…
— И потом, вот что! Хватит терзать себя, внушать себе, что боишься, и отравлять себе жизнь! Это просто неумение держать себя в руках. Берегись, мой милый. Если ты не перестанешь рисоваться, я приеду в лагерь, выведу тебя за ухо на плац на глазах у твоего полковника и остальных и объявлю во всеуслышание, что забираю тебя с собой. А потом увезу тебя в домик в пригороде и заставлю вскапывать грядки, так что это тебе покажется еще хуже, чем быть героем!
Ей наконец удалось добиться от него жалкой улыбки, и тут не выдержала она сама. Рыдая, она прильнула к нему, и он впервые забыл о себе, утешая ее. Она положила голову ему на грудь, а он успокаивал ее.
— Поспим еще немножко, любовь моя. Вставать и укладываться можно не раньше семи. Сейчас, наверное, еще рано. Усни и забудь, что я такое плаксивое отродье.
Она, наверное, уснула бы, но за портьерой в гостиной увидела майоликовый кофейный сервиз, который купила для него в итальянском квартале.
«Сегодня утром мы еще будем пить кофе из этих чашек, а больше, может быть, никогда не придется», — терзалась она и поцеловала его с таким отчаянием, что он окончательно проснулся и слишком почувствовал ее близость, чтобы снова заснуть.
Она поехала с ним на пароме и проводила на вокзал Балтимор-Огайо, где он сел не в экспресс, не в горластый солдатский поезд, а в самый вульгарный пригородный вместе с несколькими солдатами-отпускниками. |