|
Это научило Энн искусству руководить — не размениваться на всякие мелочи, на речи, на советы неудачникам и надписывание конвертов, а задумать что-нибудь невыполнимое и потом только одобряюще улыбаться подчиненным, которые в поте лица * осуществляли замысел.
Она снискала благоволение заведующей и стала в глазах окружающих (а потому и в своих глазах) командиром, вождем, лицом, чье мнение о чем угодно — о налогах ли, алкоголе, бессмертии, лучшем отеле в Атлантик-Сити или нравственности коротких юбок-представляло большую ценность, лицом, которому можно доверить любое крупное и замысловатое начинание.
Но Энн еще не до конца засосала трясина политики, успеха и сознания собственной важности. Ей было немного смешно, что своей обновленной кипучей энергией она обязана таким отношениям с капитаном Резником, в которых едва ли можно было сознаться в стенах либерального, но строго целомудренного народного дома.
И все это время она жила не собственными успехами, а письмами от Лейфа.
В течение трех недель он писал каждый день; писал о потешных бриджах своего полковника, которые оттопыривались сзади, как турнюр, и о том, как он обожает Энн; о том, что читает историю наполеоновских войн и что, ложась спать и закрыв глаза, он видит всегда только линию ее плеч и груди; что он совершил со своими солдатами прогулку в двадцать миль и всю дорогу, шаг за шагом, воображал, что путешествует с ней по Зальцкаммергуту.
Ее письма к нему были гораздо длиннее. Но в конце концов он был занят, как и полагается мужчинам.
В то утро, укладывая вещи в отеле «Эдмонд», он сказал;
— Послушай! Я попрошу портье отослать тебе мой японский свиток, Гете и сервиз, который ты мне подарила. В окопах они мне не очень-то пригодятся! Храни их до моего возвращения. Они ведь будут тебе хоть немножко напоминать обо мне, любимая, когда я буду далеко?
Вещи действительно пришли, и, открыв ящик, Энн нашла между ними ветхие красные шлепанцы Лейфа, хранившие очертания его ноги. Она облила их слезами. Для нее они были бесконечно дороже бесчувственного великолепия тисненого Гете. Она спрятала туфли в свое белье и ежедневно доставала их из ящика.
Как-то днем она пригласила Тесси Кац выпить с ней кофе из майоликовых чашек, и обе девушки, легкомысленная нью-йоркская еврейка и провинциальная северянка со Среднего Запада, забыли разницу в своем общественном положении и наперебой говорили о Морисе и капитане Резнике.
Прошло три недели. Лейф начал писать через день, потом — два раза в неделю и наконец — один раз.
Перед разлукой Лейф потребовал, чтобы Энн непременно приехала к нему на воскресенье в Пенсильванию, как только ему удастся разыскать удобную гостиницу поблизости от лагеря Леффертс. Очевидно, ему все не удавалось найти подходящую гостиницу.
Затем уже после десятидневного молчания пришло письмо, посвященное одной удивительно приятной еврейской семье, живущей в Скрантоне, неподалеку от лагеря. У него был отпуск на сутки, и он провел его у новых друзей. Фамилия их Бирнбаум. Отец — адвокат и директор банка, очень умный и образованный человек, шутник, старательно подражает пенсильванским аристократам голландского происхождения. Мать — очень гостеприимная хозяйка, кормила его жареным гусем. И дочери — Лия Бирнбаум, ей двадцать два года, и девятнадцатилетняя Дорис. «Такие милые, умненькие девочки, прелесть. Лия настоящая волшебница в химии, а ведь, ей-богу, химия гораздо глубже забирается в истоки человеческой жизни, чем вся наша дряхлая социология, черт бы ее побрал, не правда ли?.. Они тебе страшно понравились бы!»
— Ну, нет! — отрезала Энн и, перечитав письмо, прибавила:- Ах, так она волшебница, эта хваленая Лия? С ее мерзкими вонючими пробирками!
Пять минут спустя, проглаживая утюгом платки, она вдруг замерла, пораженная внезапной мыслью.
— Целые сутки! Он мог бы успеть приехать в Нью — Йорк. |