|
– Надо.
– Кто у тебя? – спросил отец.
– Владимир Евгеньевич. Не задерживайся.
В комнате Есенина было прибрано, чисто и тепло – отец следил за жильём, не надеясь на сына. Стесняясь, переминаясь с ноги на ногу, Есенин проговорил перехваченным волнением голосом:
– Спасибо, папаша, за всё, что ты для меня сделал и делаешь. Я вот тут купил тебе кое чего, не знаю, понравится ли.
Коробка и свёрток лежали на столе. Александр Никитич не торопясь раскрыл коробку, развязал ленту на рубашке.
– Ну, угодил, сынок. Ведь это, кажись, первый твой подарок. – Глаза отца потеплели, и голос как то упал, в нём прозвучала неожиданная ласковость. – Как это вдруг... догадался?
– Учтите, Александр Никитич, что это вам куплено на первый гонорар за стихи. – Воскресенский посмотрел на Александра Никитича с некоторым торжеством.
Подозрение скользнуло во взгляде старшего Есенина:
– А не врёте, ребята?
– Правда, папа. – Есенин подал отцу журналы со своими стихами: – Вот взгляни.
Немое изумление отразилось на лице Александра Никитича.
– Вот уж не предполагал, что за такую безделицу, за писанину, могут платить деньги. Чудно!
Подумал немного, поглаживая новые штиблеты. И добавил с прежним упрямством:
– Но знаю, что такие деньги не прокормят. Случайные они, не постоянные, не то что, скажем, жалованье учителя или конторщика.
Словно что то вспомнив, он встрепенулся, захлопотал у стола, готовя чай, и, уже сидя за столом, произнёс, пряча глаза:
– Вы бы, Владимир Евгеньевич, не тревожили моего сына, не тащили его на свою дорожку. Мал он ещё. Два обыска уже было. Слава Богу, ничего не нашли. А если бы обнаружили? Кандальное железо на руки, на ноги – и айда, пошёл мерить вёрсты по Владимирке – до самой матушки Сибири.
– Я ему то же самое говорю, Александр Никитич. – Воскресенский в одной жилетке, широкий, добродушный, прихлёбывал из блюдца чай, запивая белый хлеб с колбасой. – Но ведь у него, у вашего сына, характер! Но можете не беспокоиться, приложу все усилия, мы его вернём в прежнюю веру.
– Пожалуйста, Владимир Евгеньевич. – В глазах отца стояли мольба и надежда. – Я вам почему то верю...
Есенин, оглядывая отца и корректора, улыбался затаённой своей улыбкой, словно речь шла не о нём, а о ком то другом, постороннем, никакого отношения к нему не имеющем. Мысли разбредались, лёгкие, прозрачные, неуловимые, подобно облакам в весеннем небе, куда то манили, что то обещали, обнадёживали. Он очнулся от забытья, когда отец собрался уходить. Тот прихватил подарки сына, поклонился.
– Ещё раз спасибо, сынок, за внимание. – Потом обернулся к Воскресенскому, строгий и горестный оттого, что приходится высказывать обидные слова, в сущности, хорошему человеку: – Не ходили бы вы сюда, Владимир Евгеньевич. За вами, может быть, ведётся полицейское наблюдение, и это, сами понимаете, лишнее доказательство, что вы с Сергеем в политике заодно.
– Папаша, ну что вы только говорите! – Есенин страдал оттого, что не мог переубедить отца изменить его взгляд на его жизнь и жизненные стремления. – Мы вместе работаем, встречаемся, у нас общие производственные интересы, кому какое до них дело?
– Они причину найдут, ищейки то, чтобы захлестнуть на шее петлю потуже.
Александр Никитич ушёл, унося в душе досаду на себя: несправедлив он был к корректору, ведь у Серёжи и друзей то нет, один Воскресенский. А без друзей худо. Нет ничего страшней и печальней одиночества. Воскресенский, проводив Есенина старшего, прошёлся по комнате, повёл лопатками, разминаясь,
– Любит он вас, Сергей Александрович, старик то. К стихам вашим относится недоверчиво, даже с подозрением, в них видит вашу будущую драму. |