Изменить размер шрифта - +

Он осторожно отнял её руки, поглядел ей в лицо, на вялый и печальный рот.

– Я женюсь, Олимпиада Гавриловна.

Она попятилась к кровати, неловко, потерянно села.

– Когда?

– Завтра сделаю предложение.

– Кто она?

– Корректор.

– Красавица?

– Нет. Скорее симпатичная.

– Не будет у вас семейной жизни, – предсказала Олимпиада Гавриловна твёрдо и убеждённо. – Не будет счастья.

Он вздрогнул, словно она притронулась к ране, к больному, саднящему месту. Он почувствовал, что она угадала его будущее безобманным женским чутьём.

– Почему вы так думаете? – глуховато спросил он.

– Я не думаю, а знаю. – Олимпиада Гавриловна уверенно глядела на него, снисходительно улыбаясь слабыми, капризно изогнутыми губами. – Вы ещё слишком молоды, неопытны, чтобы жениться, да ещё и на некрасивой. Не выдержите. И мой вам добрый совет: не калечьте жизнь ни себе, ни ей. Одумайтесь сейчас, пока ещё не поздно.

– Бог знает, что вы говорите, Олимпиада Гавриловна. – Есенин мысленно отмахивался от неё, как от наваждения, в то же время где то в глубине сознания он понимал, что она права – в чём то неясном, не имеющем формы, но, может быть, вопреки логике права. Но и приняв правоту её сердечного постижения, он упрямо, как бы назло себе, заверил: – Это уже решено.

– Смотрите, Сергей Александрович. Чует моё сердце – делаете ложный шаг. – Она взяла с кровати шубку и спросила сухо: – Вы проводите меня до извозчика?

– Конечно. – Он помог ей одеться. Перед тем как покинуть комнату, она не без горечи сказала:

– Я вам принесла кое что. Корзинка под столом.

– Зачем вы это? Я ни в чём не нуждаюсь.

– Так мне захотелось;

Чёрное небо роняло звёзды, они распарывали темень то в одном месте, то в другом, гасли, сжигая в пламени своём некую непостижимую тайну. Снег тускло блестел. Есенин вёл женщину под руку, дивясь тому, что вот она явилась совсем иной, чем раньше, простой и более умной. Как разительно могут меняться люди! Или он её раньше не разглядел? На Коровьем валу он посадил её в санки, накрыл ноги волчьей полстью.

– Горю вашему я сочувствую, Серёжа. Держитесь крепче. Выстоите, вы сильный.

Она нагнулась, обняла его, притянула к себе и поцеловала в губы. Пахли её губы морозцем и ещё чем то домашним.

– А вы помните Новый год? Как раз здесь мы, счастливые, вывалились из дровней.

Есенин кивнул:

– Помню...

– До свиданья, Сергей Александрович. – Она вынула из муфты руку, помахала ему ладошкой, а потом резко – кучеру: – Пошёл!..

Есенин поплёлся обратно, угнетённый, истерзанный, полный чувства смятения от нечаянной встречи с этой открывшейся в новом свете женщиной, от её зловещих, как у цыганки, слов. Навязчиво звучали они: не будет жизни, не будет счастья! Они поколебали в нём уверенность, родили недобрые предчувствия. Он шёл зимней улицей в холодной пустоте, где, казалось, не было ни сытинской типографии, ни доброго великого Горького, ни Анны Изрядновой, невесты, будущей жены. «Вот приду домой, – упрямо подумал он, – и сразу засяду за стихи. И никакая сила не помешает мне писать».

И верно, в этот вечер, подавляя уныние и усталость, он написал стихотворение «Кузнец» – самое горькое стихотворение той поры. Оно было, вероятно, самым неесенинским из всего им написанного, как будто его рукой водил Филипп Шкулёв или Леонтий Котомка: их талантом управляла гражданская позиция. Он взыскательно и пристрастно перечёл только что написанные стихи и покачал головой: «Нет, это не Есенин».

 

 

Душно в кузнице угрюмой,

И тяжёл несносный жар,

И от визга и от шума

В голове стоит угар.

Быстрый переход