|
Есенина растрогала материнская забота и охватили умиление и невольная зависть к недавнему прошлому. Как хорошо тут, бывало, думалось, писалось! Ведь это здесь, в скромном, но уютном амбаре он собирал из разрозненных отрочески наивных стихов свою первую, пока что рукописную книжку и упоённо, по мальчишески мечтал. Есенин подсел к столу и улыбнулся: мать не заходила в амбар дня два три, только этим можно было объяснить сохранность прицепившейся к керосиновой лампе паутины. Зайди сюда мать вчера или позавчера, она убрала бы её единым махом.
Есенин заметил у высокого порога полынный веник, поднял его и смахнул паутину.
Оглянулся – мать!
Татьяна Фёдоровна, в нижней рубашке, в платке, накинутом на плечи, простоволосая, стояла в дверном проёме и спросонок не могла понять, откуда появился в амбаре сын, и, похоже, на долю минуты даже лишилась дара слова. Согнав остатки сонного тумана, она сообразила, что сын не захотел будить её и сестрёнок и прошёл в свой прохладный амбар. Сообразив это, она простонала с восторгом и удивлением:
– Серёженька!
И бросилась к сыну, крепко прижала к груди золотисто русую голову, тёплую, родную, пахнущую неповторимым детским запахом.
Откуда то появилась сестра Катя в цыплячье жёлтом ситцевом сарафанчике, с полузаплетённой косичкой.
– Ай, Серёжа! – вырвалось у неё, и она приткнулась к брату сбоку, повизгивая от радости и неожиданности.
Мать легонько оттащила её от брата и с напускной строгостью велела:
– Самовар! Живо! А Шурку не буди...
И тут же уже не строго, а ласково, с участьем, с живейшим интересом забросала сына вопросами:
– Как же это ты? Отпустили тебя со службы то? Уж не женился ли? – Объяснила: – Отец молчун что то долго не пишет. Перевод денежный от него пришёл, а письма нет.
Мать за рукав повела Сергея в избу, не дожидаясь ответов на свои вопросы. Успеется! Приехал жив, здоров – это и есть самая большая радость.
Через час Сергей пил чай вприкуску с так называемым постным сахаром – розоватой помадкой.
Мать успела разглядеть и по своему оценить на сыне всё: и городскую бледно голубую рубашку, и галстук, и хорошо отутюженные серые в белую полоску брюки, и начищенные ваксой, надо думать модные, штиблеты. Всё прилично, справно – значит, следит за собой. И то сказать, книжное дело – это не какая то там мясная лавка.
– Ты, наверное, ночь то глаз не сомкнул? – забеспокоилась Татьяна Фёдоровна. – Может быть, ляжешь отдохнёшь? Я словно чуяла, что приедешь, дня три назад матрац свежим сеном набила. Духовитое сено, спать будешь знатно.
– Нет, мама, спать не хочется. Ты лучше скажи: друзей моих не встречала?
– Как не встречала? Они, друзья то твои, сами ко мне приходили. И Николаша Сардановский, и Константин Рович. Где, спрашивают, пропадает наш поэт? А я руками развела: не знаю, не ведаю. А ты, гляди ка, лёгок на помине. – И переметнулась на другое: – А ты ешь, ешь яишню. Из свежих яичек, да и сальце не плохое. Тебе питаться надо. Посмотри ка на себя в зеркало: одни глаза да нос остались. Ухайдакал тебя город. В Рязани и то хлопотно, а Москва то, поди, в десять раз больше Рязани.
– Я и так ел за двоих. Полсковороды как не бывало. А сковорода твоя, словно колесо от брички.
Татьяна Фёдоровна, поглядев в окошко, беззлобно заворчала:
– Вот они, дружки твои. Ни свет ни заря, уже тут как тут. Ну вот что, Серёженька, угощать я их не буду, не обессудь. Хочешь разговаривать с ними – идите на реку или в попову беседку. Там вам не привыкать.
Есенин не успел успокоить заворчавшую мать, как в окно постучался Николай Сардановский. Рович стоял шагах в двух от него.
Сергей, звякнув шпингалетом, отворил окно.
– Приветствуем московского поэта на рязанской земле! – певуче затянул склонный к шуткам Николай. |