Изменить размер шрифта - +
Он держит под руку Изадору важно и церемонно.

Изадора в клетчатом английском костюме, в маленькой шляпочке, улыбающаяся и помолодевшая.

Есенин передаёт букетик Никритиной.

Наш поезд на Кавказ отходит через час. Есенинский аэроплан отлетает в Кёнигсберг через три дня.

– А я тебе, дура ягодка, стихотворение написал.

– И я тебе, Вяточка.

Есенин читает, вкладывая в тёплые и грустные слова тёплый и грустный голос:

 

 

Прощание с Мариенгофом

Есть в дружбе счастье оголтелое

И судорога буйных чувств –

Огонь растапливает тело,

Как стеариновую свечу.

Возлюбленный мой, дай мне руки –

Я по иному не привык –

Хочу омыть их в час разлуки

Я жёлтой пеной головы.

Ах, Толя, Толя, ты ли, ты ли,

В который миг, в который раз –

Опять, как молоко, застыли

Круги недвижущихся глаз.

Прощай, прощай! В пожарах лунных

Дождусь ли радостного дня?

Среди прославленных и юных

Ты был всех лучше для меня.

В такой то срок, в таком то годе

Мы встретимся, быть может, вновь…

Мне страшно – ведь душа проходит,

Как молодость и как любовь.

Другой в тебе меня заглушит.

Не потому ли – в лад речам

Мои рыдающие уши,

Как весла, плещут по плечам?

Прощай, прощай! В пожарах лунных

Не зреть мне радостного дня,

Но всё ж средь трепетных и юных

Ты был всех лучше для меня.

 

 

Моё «Прощание с Есениным» заканчивалось следующими строками:

 

 

А вдруг –

При возвращении

В руке рука захолодеет

И оборвётся встречный поцелуй.

 

 

55

 

 

А вот что писал Есенин из далёких краёв:

«Остенде. Июль, 9, 1922.

Милый мой Толик. Я думал, что ты где нибудь обретаешься в краях злополучных лихорадок и дынь нашего чудеснейшего путешествия 1920 года, и вдруг из письма Ильи Ильича узнал, что ты в Москве. Милой мой, самый близкий, родной и хороший. Так хочется мне отсюда, из этой кошмарной Европы, обратно в Россию, к прежнему молодому нашему хулиганству и всему нашему задору. Здесь такая тоска, такая бездарнейшая северянинщина жизни.

Сейчас сижу в Остенде. Паршивейшее Бель Голландское море и свиные тупые морды европейцев. От изобилия вин в сих краях я бросил пить и тяну только сельтер.

Там, из Москвы, нам казалось, что Европа – это самый обширнейший район распространения наших идей и поэзии, а отсюда я вижу: боже мой, до чего прекрасна и богата Россия в этом смысле. Кажется, нет такой страны ещё и быть не может.

Со стороны внешних впечатлений после нашей разлуки здесь всё прибрано и выглажено под утюг. На первых порах твоему взору это понравилось бы, а потом, думаю, и ты стал бы хлопать себя по колену и скулить, как собака. Сплошное кладбище. Все эти люди, которые снуют быстрее ящериц, не люди – а могильные черви, дома их – гроба, а материк – склеп. Кто здесь жил – тот давно умер, и помним его только мы. Ибо черви помнить не могут.

Из всего, что я здесь намерен сделать, – это издать переводы двух книжек по 32 страницы двух несчастных авторов, о которых здесь знают весьма немного, и то в литературных кругах. Издам на английском и французском.

В Берлине я наделал, конечно, много скандала и переполоха. Мой цилиндр и сшитое берлинским портным манто привели всех в бешенство. Все думают, что я приехал на деньги большевиков как чекист – или как агитатор. Мне всё это весело и забавно. Том свой продал Гржебину. От твоих книг шарахаются. «Хорошую книгу стихов» удалось продать только как сборник новых стихов твоих и моих.

Быстрый переход