– И вот по этому… по этим помоям вы будете судить о моей работе?
Я говорил очень тихо, сдерживая себя изо всех сил. Но отвращение душило меня. Казалось, и руки и душу загрязнили мне эти подлые бумажки, которые здесь почему-то так заботливо собирали в папку и аккуратно перевязывали тесемочками.
– И почему так получается? – сказал я еще. – Кто хочет сказать грязное слово, тот и говорит и пишет. Вон какую гору вы собрали. А кто знает тебя и твою работу, тот молчит…
Все так же спокойно, словно давала мне читать железнодорожное расписание, а не гнусную клевету, Сташенко ответила:
– Этого никто не собирал. Это писалось в разные инстанции в разные годы. Сейчас, когда встал вопрос – оставаться вам в Черешенках или нет, я запросила все, что есть в облоно и Наркомпросе о вашей работе. Вы верно сказали – подбор… – она поискала слова, – ну, скажем, односторонний А вот теперь посмотрите это.
Она протянула мне другую папку, не в пример тоньше первой. Тут было несколько писем, адресованных одинаково: «Киев, ЦК партии». Первое письмо оказалось от Нади Лелюк:
Я маленький человек, хотя могу про себя сказать: за свою работу награждена орденом нашего Красного Знамени и была, как пятисотница, на приеме в Кремле. В воспитании, конечно, понимаю мало, как мое дело свекла, а не дети. Но только любит человек детей или не любит, заботится о них или обижает – это я могу понять и разбираюсь…
Письмо было длинное. Надя подробно описывала наш дом, рассказывала, как мы помогали колхозу, непомерно хвалила меня и всех нас, воспитателей, и без всякой пощади клеймила Решетило и Онищенко. Через каждые пять строк она оговаривалась, что, конечно, техникума не кончала, однако орденом награждена, в Москву ездила и в людях кое-что понимает: кто свое дело делает, а кто только языком трепать горазд – тут уж ее, извините, не обманешь.
Другое письмо было от Ольги Алексеевны. Третье – от комсомольцев сахарозавода, четвертое – от Казачка и последнее, чего я уж вовсе никак не ждал, – от Николаенко.
Николаенко писал в ответ на запрос Сташенко. Суть письма сводилась к тому, что наблюдения его были недолги, но он пришел, однако же, к твердому выводу: хоть Карабанов человек горячий, может ошибиться и наломать дров, но при этом он, Карабанов, несомненно, честен и предан своему делу.
В этом меня убедили и разговор с ним самим, а главное – разговоры с детьми и день, проведенный в доме им. Челюскинцев.
– Я давно уже все прочитал, но глаза поднять боялся. Даже в детстве я не плакал от боли, от обиды – в ответ на боль и обиду я ожесточался. Но перед тем, что я прочитал сейчас, я оказался беззащитен – и вот старался выиграть время. Не реветь же! Только этого не хватало!
– Не делайте вид, будто читаете, вы давно все выучили наизусть – услышал я голос Сташенко и понял, что она улыбается.
Ах если бы все было хорошо с Митей! Кажется, если сейчас, вернувшись в гостиницу, найду телеграмму и прочитаю: Глаз спасен», – никогда ничего больше не пожелаю!
Но в гостинице меня не ждет телеграмма. Обратный путь – и тревога, гложущая, неотвязная. В иную минуту она сменяется надеждой, почти уверенностью: все будет хорошо, не может не быть. И он встретит меня на станции, и ему первому скажу я, что все в порядке… На станции меня встречает Коломыта.
– Митя? – спрашиваю я.
– Приехал. Вчера еще.
Вася без слов, одними вожжами дает команду Воронку. Сани трогаются.
– Что же ты молчишь? Что сказал врач?
– Врач сказал: пока ничего. |