При этом лучшим из всех мыслимых случаев, безусловно, была бы моя кончина. Вдова П. Е. Хваткина. Молодая, красивая, белая, на голубом «мерседесе» с новой резиной, в прекрасной квартире престижного дома, в фешенебельном районе, на шикарной улице, кончающейся с обеих сторон тупиками. И масса заграничных дорогих вещей — мебели, техники, тряпок.
Хрен тебе в глотку, моя любимая, — чтоб голова от счастья не закачалась!
***
Я схватил в объятия бутыль советской «Вдовы Клико», еще тосковавшей, наверное, по своему картонному брачному ложу, которое она поровну делила с банкой ухи рыбацкой и килом пер — ловки. Я прижал ее к сердцу, чтобы она скорее сроднилась со мной — моя единственная в доме, где больше ничего нет, — перед тем как я сорву проволочные узы с ее горла, вырву пластмассовый кляп из ее зеленого ротика, и мы сольемся в экстазе, уста в уста, как при искусственном дыхании. О, как много было у меня спутниц в этой жизни! А вдовой назову только тебя. Назову тебя моей вдовой. И поцелуй наш был пьянящ и долог — граммов, я думаю, на триста! И, отваливаясь в изнеможении, я чувствовал, как моя прекрасная вдова наливает меня своей силой. А кандидатка в мои вдовы, возлюбленная Марина меж тем оторвалась от своего Жан‑Поля‑Глазунова и смотрела на меня с возрастающей неприязнью. И огонек надежды высмотрел я в ее прелестных очах — она уповала на удивительное, которое рядом. На очевидное, которое невероятное. На тот самый случай, черт бы его побрал, который является как бы непознанной необходимостью. А необходимость состояла как раз в том, чтобы я захлебнулся, подавился бутылкой, чтобы бешено набухшая аорта лопнула или шампанский пузырек неведомым способом проскочил в кровь и закупорил сердце, и я, беспомощный и беззащитный в своей любовной песне, как токующий глухарь, рухнул па пол в корчах эмболии. Нет, дорогая подруга жизни, боевая спутница моя, нам в этом вопросе не по пути. Как призывал покойный вождь: прежде чем объединяться, необходимо нам размежеваться.
— Майка не звонила больше? — спросил я и по выражению злой сосредоточенности, которую Марина натянула на лицо подобно чадре, догадался, что мне будет сделано программное заявление.
— Во‑первых, я больше не желаю с тобой разговаривать, сволочь проклятая… — начала тронную речь сладкая моя супруга. — Во‑вторых, мерзкий блядун, мне надоело быть порядочной женщиной, то есть дурой. И все тебе прощать, грязный супник… Я тебя, кобель вонючий, через все инстанции достану, я тебе, гадине, такую лапшу на уши повешу, что ты до конца своей поганой жизни не отчистишься, свинья обосранная… Да‑а, прав был старый задумчивый поэт, утверждавший, что любовь — это не вздохи на скамейке и вовсе даже не свиданья при луне. И уж никак не похоже на шепот, робкое дыханье, можно сказать — трели соловья. Любовь, выражаясь поэтически, — это вечный бой, покой нам и не снится. И понимая, что для сохранения хрупкой конструкции, именуемой семейным счастьем, кто‑то должен уступить первым, я махнул рукой и сказал ей примирительно‑ласково:
— Уймись, цветочек мой, возьми себя в руки, ванильная моя… дура, траханная по голове…
И ушел со своим шампанским в ванную. Зашипела, забилась вода по белой эмали купели, вспенила в снеговые пузыри зеленую пасту шампуня, нырнул я в эти теплые струи обессиленный, а бутылку не выпускал из рук, смотрел через ее слабо бурлящий цилиндр на свет, и мир ванной был спокойно‑зеленоватый, сферически‑сглаженный, утративший все углы. От тепла ли или от шампанского, от чувственной, почти жен‑ской ласки водянных струй боль в груди, противное это колотье, мучительная прессовка за грудиной, отступила, почти забылась.
И, прихлебывая потихоньку свою виноградную газировку, я впал в полудрему, легкий сон, незначительный дершляф, выгнавший на периферию реальности все неприятное. |