Успех или крах всех великих битв зависит от тайного хода карт игроков, разбросавших колоду на этаж выше твоей головы… — Любопытно… — обронил Крутованов, отвалился от камина и неспешно продефилировал к столу, взял маникюрную пилку и начал аккуратно шлифовать ноготь на мизинце. Воцарилась тишина, лишь пилка чуть слышно шоркала да по‑кабаньи сопел Рюмин. Та самая пресловутая драматическая пауза на сцене, которая разделяет сумбур завязки и первый логический ход героя. Ход, определяющий весь дальнейший сюжет веселой оперетки под названием «ЗАГОВОР ЕВРЕЙСКИХ ВРАЧЕЙ. ИЛИ НЕУДАВШАЯСЯ ПОПЫТКА ОТРАВИТЬ ВЕЛИКОГО ПАХАНА»… Курьез, однако, состоял в том, что пламенная искренность и сдержанная страстность моего рассказа не имели целью заставить Крутованова поверить мне, равно как и профессионально серьезное внимание Крутованова не было искренним интересом — все это было элементами, частями ролей, которые мы добросовестно разыгрывали перед пока еще пустым залом, и Крутованов одновременно выступал в качестве антрепренера, вынужденного решать: убедим мы зрителей в правдивости, достоверности, жизненности невероятных трагических коллизий, выдуманных мною, или этот спектакль вообще сейчас не к сезону, не ко вкусам и не к планам развлечений Зрителя — Того, Что Заказывает Музыку. Мы‑то оба понимали, что предстоящий спектакль — чистое творение духа, не имеющее под собой никакого реального основания, и пьесы‑то самой покамест тоже не существует, есть лишь гениальная идея и громовой хаос завязки, которую мы на ходу должны развивать, импровизировать и режиссировать. Играть. И глядя на безмятежное лицо этого молодого человека, занятого сейчас только полировкой своих красивых матовых ногтей, я плыл через тишину паузы, как сквозь вечность, ибо ни малейшей гримасой, ни крошечной мимикой он не давал понять — сбросит ли через минуту нас с Минькой, двух жалких обделавшихся скоморохов, с подмостков жизни или возьмет в свою ант‑репризу и выпустит на авансцену самого страшного представления истории. Звяк! Дзинь! Это брошена на стол пилка, и мы с Рюминым вздрогнули от неожиданности, а Крутованов спросил нас ровным голосом:
— Любопытно знать: почему вы пришли ко мне? Вот тут наше лицедейство кончалось, потому что Крутованов все равно мог вступить в игру, только ясно представляя расстановку сил, и никакие хитрости в этом вопросе не имели цены и смысла.
Моя воля и хитроумие уже не влияли на мою судьбу — она зависела от возможностей и планов Кругованова, которые, в свою очередь, были определены позицией игроков верхнего уровня. Глядя ему прямо в глаза, я отчетливо произнес:
— Вы единственный человек в министерстве, который может иметь независимую от Виктора Семеновича Абакумова точку зрения… — Да‑а? — заинтересованно протянул он, и я видел, как у него закипел пузырек вопроса на кончике языка — «а откуда это известно?», но он сплюнул этот вопросик и задал другой, посущественнее:
— Значит, если я правильно понял, у вас‑то безусловно иная, чем у министра, точка зрения? — Так точно, товарищ генерал‑лейтенант. Виктор Семеныч не хочет замечать существования обширного, разветвлённого еврейского заговора. Я думаю, по каким‑то причиним ему это не выгодно. Крутованов приятно улыбнулся, он улыбался долго — все то время, пока доставал из ровненькой несмятой пачки новую сигарету, осторожно постукивал ею по столешнице и прикуривая от золотой зажигалки «зиппо». И отлетела улыбка только с первой струёй синеватого табачного дыма, когда эта струя, прямая и острая, как клинок, воткнулась мне в лицо вопросом:
— А мне‑то тогда это зачем?…
Абсолютно равнодушным голосом. Я почувствовал, что остатки моих сил уходят.
Крутованов не хочет брать игру на себя. Кто его знает, почему. Может быть, опасается, может, силенок еще маловато. А может быть, считает, что еще не время для его номера. |