Но все эти штучки были лишь легким дуновением приближающейся бури народного гнева, невесомыми зефирами, обогнавшими ураган всечеловеческого негодования. Потому что впереди предстоял процесс, а после процесса должна была быть прилюдная казнь, а после казни — Великий ПОГРОМ, а уж для оставшихся — ИЗГНАНИЕ.
Господи Боже, из‑за этого несостоявшегося изгнания мне и надлежит сейчас надеть штаны и идти на встречу с Магнустом. Ибо из‑за предполагавшегося изгнания мне и пришлось познакомиться с его дедом — рабби Элиэйзером Нанносом… Пора надевать штаны. Штаники вы мои серенькие, брючата мои фланелевые, порты вы мои, у Ив Сен‑Лорана домотканые! Куда запропастились?
Не могли же вы исчезнуть в небытие вместе с моими форменными темно‑синими бриджами с голубым кантом. Пропали в пропасти времен мои бриджи вместе с щегольским полковничьим мундиром с набивными ватными плечами. Не жалел я никогда денег на одежку — не унижался ношением казенных кителей. Мне форму шил выдающийся портняга — рижский еврей Яшка Гайер. Ах, хорошо шил!
По— настоящему работал ‑как сейчас уже никто не работает. Ибо старался не за совесть, а за страх! Страха иудейского ради ткань этот еврюга пластал, ласкал, лепил — я себя впечатывал в защитного цвета френчик без складочки, без морщиночки. Не так давно встретил я на улице Яшку Гайера. Старый стал, жалуется, что работы нет: никто больше не шьет костюмов. Все мои клиенты или умерли, или уехали отсюда, или носят заграничное. Как вы, например… Не пример я тебе, Яшка. Ничего ты не понимаешь, глупый портняжка. Мой карденовский твидовый пиджак — внук давно истлевшего, сшитого на заказ полковничьего мундира. Его правопреемник. Наследник и законный представитель. Как галстук Тревира. А телячьей паленой кожи башмаки фирмы «ЕТ» — воспитанные элегантные потомки моих до черного сияния наблищенных хромовых сапог. И вместо копны чуть вьющихся темно‑русых волос — аккуратная стрижка «Сасон видаль», прикрывающая намечающуюся на затылке плешь, которой так стесняется моя славная женушка Марина… Да и сам‑то я, застенчивый деликатный интеллектуал, вялый безобидный тихоня, — отдаленный мутант, неузнаваемый последыш моего далекого пращура — полковника П. Е. Хваткина, старшего оперуполномоченного по особо важным делам при министре государственной безопасности. И ты, в ухо, в рог долбанный Магнуст, не буди во мне голос предка, не тревожь моего анабиозно‑спящею зверя, не заставляй переобувать мягкую обувь «ЕТ» на подкованные сапоги‑прохоря!
— Марина! Я ухожу, буду к вечеру… — крикнул я куда‑то в глубь квартиры, где обитала моя рыжевато‑белокурая Баба Яга, плавно летающая по кухне в ступе и гугниво отмахивающаяся алым помелом своего грязного языка. Пойду, пожалуй.
Пойду на встречу с моим будущим покойным зятем Магнуст Теодорычем. Щелкнул лифт пластмассовой челюстью дверей, заглотнул меня, как мясную крошку, спустил по гулкому пищеводу шахты в подъезд, чтобы выкинуть в мир. Желудок, переваривающий самого себя. И последний оплот на берегу этой прорвы — Тихон Иваныч, родная душа. Консьерж, украшенный разноцветными планками вохровских орденов, сержантских медалей, со значком ветерана войны. У меня есть такой же. Только не скажем мы с Тихоном никому, где и с кем воевали, какие мы удержали рубежи, где тот фронт, где у нас всегда без перемен. — Вольно! — скомандовал ему лениво, и дед душевно рассупонился, заулыбался, кивнул мне неуставно фамильярно.
— Подали вам машину, Павел Егорыч, — сообщил мне, намекнул, что видит, мол, какие за мной зарубежные авто заезжают.
Ах ты, упырек мой дорогой, вечнослуживый! Не лижи свои бледно‑синие губы от радости, не радуйся, простодушный конвойный! Не твоего стука опасаюсь я сейчас, не от твоей хитрой ухмылки сердце теснит! Черноватый курчавый ариец, что дожидается за рулем поданного мне «мерседеса», — не дичь которую ты вовремя засек и высмотрел. |