По воскресеньям, отслужив в деревенской церкви, Оссандон отправлялся в горы проповедовать пастухам, сыроварам и дровосекам. Его кафедра возвышалась на трех деревянных ступеньках, вдалеке от всякого жилья, над поясом хвойных деревьев и каштанов, в высокогорной полосе, где ничто не растет, где нет ничего живого, куда залетают только мухи. Самые лучшие свои проповеди, простые и торжественные, он произносил здесь, для бедняков, отрезанных от цивилизованного мира, перед широким, пустынным горизонтом, а стада, то приближаясь, то удаляясь, откликались на его голос звоном колокольчиков. Величавая сила и свежесть его образной речи, пересыпанной меткими простонародными словечками, пленявшими горцев, впоследствии снискали ему в Париже славу выдающегося оратора. Окончив проповедь, Оссандон ужинал в какой-нибудь пастушьей хижине, где его угощали жареными каштанами, и спускался в долину, окруженный целой толпой провожатых, громко распеваоших духовные песнопения. Нередко, застигнутый бушевавшей в горах грозой, он шествовал под дождем и градом, среди молний и раскатов грома, словно ветхозаветный пророк Моисей.
Пастор охотно остался бы на всю жизнь в безвестности, среди дикой природы, но г-жа Оссандон и слышать об этом не желала. То была маленькая решительная женщина, дочка местного податного инспектора, румяная, золотистая от загара, аккуратная, по-крестьянски деловитая, с живыми глазами и выдающимся подбородком; меж ее пухлых, полуоткрытых губ белели острые зубки — крепкие зубки с бульдожьей хваткой. Честолюбивая пасторша командовала мужем, понукая его и тормоша, энергично хлопотала о его карьере ради него самого и особенно ради их сыновей, которых было столько, сколько желудей на дубе. Она добилась того, что Оссандона перевели из глухого прихода сначала в Ним, потом в Монтобан и, наконец, в Париж. Дар красноречия и глубокие познания, конечно, принадлежали самому пастору, но выдвинула его «Голубка», как называл он свою жену, пытаясь ее утихомирить; именно она, помимо его воли, создала ему славу, достаток и положение.
Голубка была экономна за двоих, ибо Оссандон все раздавал деревенским беднякам — белье, платье, даже дрова; он бросал их через окно, когда жена прятала ключ от дровяного склада. Она воспитала в строгости своих восьмерых сыновей, и, хотя ей приходилось туго, никто не видел на них дырявых сапог, никто не видел на них рваных штанов — она успевала штопать их по ночам. Громко разговаривая, расхаживая по дому, она вечно что — то шила или вязала, а впоследствии, не выпуская из рук работы, разъезжала в дилижансах и поездах и навещала своих мальчишек в разных городах, где ей удалось пристроить их в школу на стипендию. Деятельная и неутомимая, она требовала того же и от других и не давала покоя мужу до тех пор, пока все их восемь сыновей не были хорошо устроены и женаты, кто в Париже, кто в других городах или за границей. Для этого потребовалось немало похорон и венчаний, немало утомительных светских церемоний, куда наперебой приглашали знаменитого пастора Оссандона, который сумел занять обособленное положение, вне интриг и соперничества, и не примыкал ни к ортодоксальному, ни к либеральному направлению.
На долю бедного великого человека выпало гораздо больше славы и почетных обязанностей, чем бы ему хотелось, и он с грустью вспоминал широкие просторы, привольную жизнь в Мондардье и свои проповеди на горных высотах. Наконец, когда Оссандон стал деканом богословского факультета, жена разрешила ему ограничиться лекциями и вернуться к мирной, созерцательной жизни в домике на улице Валь-де-Грас, где они в ту пору поселились. «На самой вершине!» Такими словами Оссандон определял свое нынешнее благоденствие, достигнутое ценою стольких трудов, стольких нравственных мучений, — отдых, которым он упивался. Однако пастор чувствовал себя несчастным, когда его милый домашний тиран — его Голубка покидала его, чтобы навестить кого — нибудь из сыновей, и отправлялась в дальний путь, невзирая на преклонные годы. |