Изменить размер шрифта - +
. Уцелевший «Шестнадцатого мая» бледнел при каждом слове начальника. Ему уже представлялось, как он за гроши переписывает пьесы, и он немного успокоился лишь после того, как начальник сыскного отделения, отпуская его, холодно и резко бросил ему напоследок:

— Если будете дурить, я откажусь от вас!..

Во время долгого пути с улицы Валь-де-Грас до дома Генриетты на Севрской улице, с заездом на Восточный вокзал, Лори подробно описал г-же Эпсен эту сцену. Обновленный Шемино произвел на него столь сильное впечатление, что он невольно воспроизводил все его слова, подражал его резкому, хриплому голосу. Он не пригрозил г-же Эпсен: «Я от вас откажусь», — зато повторил слова Шемино о том, что люди эти слишком могущественные, что «дурить» не следует. Бедняжка и не собиралась «дурить», она была сражена, подавлена и вся трепетала от страшной мысли попасть в сумасшедший дом.

Они приехали к Генриетте уже в сумерках, поднялись по лестнице неказистого дома, со стертыми ступеньками, со всевозможными запахами, среди которых ясно различались запах горячего теста, исходивший из пекарни, и запах клея и краски, который вырывался из помещения на третьем этаже, где на двери красовалась дощечка с надписью:

МАНЬЯБОС. ЖИВОПИСЕЦ

Им отворила моложавая женщина в большом фартуке, как у школьницы; лоб у нее был обвязан прохладительным компрессом, в руках она держала палитру и кисточки для волочения.

— Вы к мадемуазель Брис?.. Это здесь… Подождите немного, она пошла за обедом.

Переднюю освещала полоска света, пробивавшегося через приотворенную дверь из длинной, узкой мастерской, где виднелись сотни церковных статуэток, сверкавших позолотой и яркой росписью. Рядом с мастерской находилась комната Генриетты; она не запиралась, и гостям предложили войти. Беспорядок, который царил здесь: неубранная постель, заваленная газетами, посуда, стоявшая на столе без скатерти рядом с чернильницей, листки, исписанные неровным почерком с множеством клякс, четки с крупными зернами, висевшие над статуэткой Иоанна Крестителя с белым ягненком на плечах, густая пыль, которую, по-видимому, никогда не стирали, — все это красноречиво говорило о жизни причудливой и бестолковой, занесенной в эту каморку с окном, в узкий, как колодец, двор, который только по вечерам освещался ярким светом из подвала пекарни. Окно каморки упиралось в мрачную стену, до которой было рукой подать; плесень и трещины сверху донизу, вдоль и поперек испещрили ее аккуратными иероглифами, и их легко было расшифровать: болезнь, нищета… болезнь, нищета… нищета и болезнь.

— Это вы?.. Как это мило с вашей стороны!..

Генриетта вернулась с хлебом и кастрюлей с кушаньем, которое пекарь по ее просьбе ставил в свою печь. Как только ей рассказали о событиях, она охотно предложила г-же Эпсен свою комнату, кровать… Сама она устроится на диване, скажет, что к ней приехала тетя из Христиании.

— Вот увидите, как здесь хорошо, до чего Маньябосы славные люди… Муж неверующий, но человек большого ума, с огоньком… Мы с ним часто спорим… И, к счастью, нет детей…

Она как попало запихала вещи г-жи Эпсен в одни из ящиков комода; потом зажгла маленькую керосиновую лампу и поставила на стол, заваленный бумагами, второй оловянный прибор и тарелку в щербинах. Лори вскоре ушел, и они вдвоем сели за обед. Г-жа Эпсен несколько успокоилась, почувствовав себя в безопасности, а Генриетта продолжала болтать, возбужденная не столько событиями, сколько парижским воздухом, чересчур резким и мудреным для ее бедной, слабой головы.

А бедного Лори Париж теперь пугал. Ему еще никогда не приходилось видеть подноготную города, всю подлость, которая открылась ему сегодня, и, когда он после обеда медленно шел по улице Валь-де-Грас, ему казалось, что земля под его ногами дрожит. Значит, то, о чем иной раз доводится читать в книгах, правда? Ведь он отлично знает, что г-жа Эпсен в здравом уме.

Быстрый переход