Вы делаете удивленный вид, глаза ваши мрачно блестят.
— Никогда, благородный господин, Кортино не отдаст руку своей дочери карлисту — будь это сам дон Карлос. Скорее я пущу себе пулю в лоб, чем изменю тем, кому всю свою жизнь служил верно и честно! К тому же вы знатный дон, древней богатой испанской фамилии — я же смотритель мадридского замка, а это совсем непристойно, мой благородный господин. Я вас очень любил, люблю и теперь еще, но выкиньте из головы мою Долорес. Быть вашей супругой она не может, для вашей…
— Позвольте, Кортино…
— Дайте мне высказать, мой благородный дон. Жаль отдать ее вам в куртизанки. Распростимся, наши дороги сегодня расходятся, прошлое минуло.
— Вы странный и суровый старик! Если я люблю вашу дочь и поклялся ей в верности, то в этом вы ничего не можете изменить. Я люблю ее честно, Кортино, слышите, честно! Этим все выражено. Теперь же прощайте! Надеюсь, что мы встретимся.
Старый смотритель оцепенел, не поднимал своего взора, чтобы не видеть ненавистный мундир, который носил Олимпио. Отвернувшись, он пожал протянутую ему руку, но не проронил ни слова, между тем как молодой карлист, закутавшись в свой плащ, оставил комнату.
В последующие дни старый Кортино безмолвно ходил по коридорам замка; внизу, в своем жилище, он бывал мало, как бы избегая говорить с Долорес об Олимпио и об их отношениях; он допускал, что мог быть несправедливым и вспыльчивым и потому не хотел встречаться с дочерью. Кроме того, бросив на нее быстрый взгляд, он заметил, что Долорес была бледна и изнурена печалью.
Она распростилась с доном Олимпио. Тот был в веселом расположении духа, чтобы не увеличивать страдания плачущей девушки, и обещал ей вскоре возвратиться и перед Богом и людьми сделать своей женой, а она уже давно поклялась верно ждать Олимпио. Теперь же ее терзали скорбь, тоска и боязнь; и глаза Долорес, этой прекрасной девушки, которою всякий любовался, часто были красными от тайных слез, которые она в тихие ночи проливала о возлюбленном.
Так проходили месяцы. Никакого известия, ни одного поклона не было послано Долорес. Она не знала, жив ли еще Олимпио, но уповала на Деву Марию.
— Злосчастная война, — сказала она про себя, когда старая хранительница серебра исчезла в здании замка, — скорей бы ей конец! Это вечное кровопролитие, эти убийства и борьба за победу и честь! Если б это касалось меня, если б я была королевой, то протянула бы руку сыну дона Карлоса и через бракосочетание положила бы конец ужасной междоусобной войне! Но, Долорес, и ты бы это сделала? Если ты отдашь свою руку сыну инфанта, тогда ведь ты должна будешь отказать милому Олимпио и, таким образом, будет ли хорошо молодой королеве? Она будет по-прежнему любить другого. О Матерь Божия, сколько же горя и борьбы на земле!
Долорес, стройная, черноглазая девушка, лицо которой прежде было таким цветущим, а теперь от тоски побледнело, села на старый резной стул возле убранного цветами окна и взяла работу, чтобы разогнать мучительные мысли; она была образцом милого, невинного существа. Черты лица дочери смотрителя выражали уныние, в ее глазах чудились прекрасные качества ее сердца: верность, преданность и смирение, но их освящала любовь, пылавшая в ней.
Она сидела у маленького окна комнаты и пела народную песню. Голос ее был нежен и прекрасен, когда она пела. Работа спорилась в ее руках.
— Так я и думал! Она уже опять сидит, поет и томится печалью о знатном господине, что перешел к жалким изменникам, которых земля зря носит! — раздался вдруг сердитый, резкий голос, внезапно прервавший песню.
Долорес испуганно оглянулась… В дверях стоял отец, держа в руке большую связку ключей.
— Как мне тяжело, лишь только я подумаю, что из тебя вышло, — продолжал он, — я всегда молчал и ни на что не обращал внимания. |