|
Возможно, он станет тянуть время, попытается скрыться. Может быть, стоило дать ему еще год-два, чтобы близость этой черной дыры, где затухают последние сердечные порывы и любые чувства, отбила бы у него всякую охоту защищаться… Эрика понимала, что мать боится этой встречи лицом к лицу: момент истины мог положить конец химерам, поддерживавшим ее долгое время; несомненно, она будет жить дальше в надежде на это отмщение и не осмеливаясь на него, опасаясь неудачи и всевозможных последствий, к которым могло привести ее возвращение к реальности. Эрика с трудом представляла, как Ma сможет выжить после подобного провала. Эрика садилась перед ней на колени, брала ее за руку, прислушивалась к этому глухому голосу, сопровождавшемуся странным взглядом, терявшимся в созерцании праздника, который ожидал их в этом нескончаемом восемнадцатом веке ее воображения, когда данные им привилегии позволяли всем этим замечательным маркизам и восхитительно вероломным дамам затеряться в бесконечных интригах, изысканных менуэтах мстительных помыслов и разврата, в тени их поместий, которым пока еще не грозила голодная смерть.
— Ты заведешь любовников, если тебе захочется, и позаботишься, чтобы он узнал об этом. Пора наконец этому человеку познать страдание…
— Мама, ты уже целую вечность, можно сказать, ходишь за ним по пятам… Разве жизнь заслуживает такого постоянства? Стоит она такой самозабвенной любви?
У них были одни, огромные серые глаза, и несмотря на то, что губы Ma, ярко накрашенные и напоминавшие от этого кровавую рану, расплывались в улыбке, которую можно было бы назвать коварной, она немного помолчала и потом произнесла шепотом:
— В сущности, мы всегда любим только саму любовь.
Эрика часто приезжала к Дантесу в Рим. Во взгляде посла, иногда подолгу не сводившего глаз с ее лица, читался порой немой вопрос, ожидание, создававшее впечатление, что на тебя не просто смотрят, а рассматривают. То был взгляд настороженный, будто искавший какого-то знака, включавший ко всему выражение заботы, немного грустной серьезности, близкой к тревоге. Остерегался ли он ее? Спрашивал себя, не таилось ли в ее признании, когда она рассказала ему о ловушке, устроенной ее матерью, иное, еще большее коварство, то, которое должно было его обезоружить своей откровенностью? Он немного побаивался ее, она это чувствовала, но истинная причина этого опасения ускользала от нее. Возможно, он подозревал, что за этой ясностью глаз и улыбки она прячет какую-то нелицеприятную склонность, и поэтому чувствовал скрытую угрозу… Она знала, что в ней живет, дожидаясь своего часа и забившись в темный угол, что-то непонятное, и она чувствовала, что связана какой-то тайной порукой, о которой она между тем ничего не знала. Она не принадлежала себе. Что-то или кто-то был всегда рядом и мог объявить о своем присутствии в любой момент. Она жила в состоянии относительной свободы, ограничивавшейся милостью невидимого хозяина. В самой ее уязвимости, которая так усложняла ее повседневную жизнь и общение с другими людьми, не сквозило ли стремление положить конец проявлению каких бы то ни было чувств? Она рассказала об этом Дантесу, весело и немного виновато улыбаясь, пряча свой страх за некой видимостью легкости, призванной приуменьшить важность ее слов, но в то же время избегая его внимательного взгляда, и лишь длинные пальцы, нервно разминавшие хлебные крошки на скатерти ресторана, в котором они находились, выдавали то, что пыталась скрыть наигранная веселость. Дантес же спрятался. Он лишь сказал, немного невпопад, что сам испытывал то же самое, что он завидовал Барону и восхищался необыкновенной ловкостью и мастерством, с каким тот умел превратиться в статую и сделаться недосягаемым, прервав всякий контакт с реальностью. Но это отступление, каким бы естественным и понятным оно ни было, свидетельствовало тем не менее о чудовищном эгоизме. И потом, не слишком ли удобно было отказаться от жизни, оставаясь в то же время живым? Всем своим поведением Барон как будто заявлял, что «все это не по нем», но тогда другим приходилось терпеть «все это», и за него в том числе. |