Изменить размер шрифта - +

— Как скажет Аннет, — вымолвил Гиацинт. — Отныне именно ей до конца жизни придется звать меня по имени.

— Это мы еще посмотрим, — проворчал Эйлмунд из своего угла по другую сторону очага. — Надо бы тебе поумерить свою дерзость, иначе не будет на то моей доброй воли.

Однако сказано это было вполне добродушно, как если бы Эйлмунд с Гиацинтом уже пришли к взаимопониманию, а ворчание лесничего было не более, чем отголоском прежних споров.

— Я предпочитаю имя Гиацинт, — сказала Аннет. До сих пор она сидела поодаль, как и положено послушной дочери, подносила чашки и кувшины и никоим образом не вмешивалась в мужские дела. Кадфаэль подумал, что делает это она не из скромности и робости, но потому что уже получила желаемое и была уверена в том, что ни шериф, ни отец, никто, какою бы властью он ни обладал, не отнимет этого от нее. — Ты останешься Гиацинтом, — твердо сказала она. — А Бранд пусть уходит.

Аннет сделала разумный выбор, ибо какой было смысл возвращаться или даже оглядываться на прошлое. В Нортгемптоншире Бранд был безземельным вилланом, а Гиацинт будет свободным ремесленником в Шрусбери.

— Ровно через год и один день с того дня, как я найду себе работу, я приду к тебе, Эйлмунд, и испрошу твоего согласия, — сказал Гиацинт. — И ни днем раньше!

— И если я увижу, что ты заслуживаешь, ты получишь его, — согласился лесничий.

В сгущающихся сумерках Хью с Кадфаэлем ехали домой, как бывало уже не раз с тех пор, как они впервые сошлись в состязании, разум против разума, и в конце концов к обоюдному удовольствию крепко подружились. Стояла тихая, теплая ночь, утром, должно быть, опять будет туман. Вокруг, словно море, раскинулись мутно синеющие поля. В лесу же пахло влажной осенней землей, созревшими грибами-дождевиками и гниющей палой листвой.

— Что-то я совсем загулял, — вымолвил Кадфаэль. На душе у него в эту пору года было покойно и грустно. — Грех это, я знаю. Я избрал жизнь монаха, но теперь не вполне уверен, что смог бы выносить ее без твоей помощи, без таких вот по сути дела краденых выездов за монастырские стены. Да-да, краденых. Конечно, меня и так часто посылают куда-нибудь по долгу службы, но я еще и краду, урывая больше, чем мне причитается. И что еще хуже, Хью, я нисколько не раскаиваюсь! Как думаешь, найдется ли местечко в блаженных пределах для человека, который взялся за плуг, однако то и дело покидает борозду, дабы вернуться к своим овечкам?

— Думаю, овечки в этом не сомневаются, — сказал Хью, улыбнувшись. — Ведь этот человек слышит их молитвы. Даже черных и серых овечек, вроде тех, за которых в свое время ты боролся с богом и со мной.

— Совсем черных овечек очень мало, — возразил Кадфаэль. — Больше все в пятнышках, так сказать, в яблоках, вроде твоего длинноногого жеребца. Да и кто из нас без пятнышка? Быть может, именно это и заставляет нас быть терпимыми к другим тварям господним. И все-таки я согрешил, и согрешил вдвойне, ибо в своем грехе получаю удовольствие. Придется наложить на себя епитимью и всю зиму не выходить за стены обители. Разве что когда за мной пошлют. А потом сразу назад!

— Ну конечно, до первого бродяги на твоем пути! И когда же ты намерен начать?

— Как только нынешнее дело придет к своему благополучному концу.

— Ты говоришь прямо как оракул! — засмеялся Хью. — И когда же это произойдет?

— Завтра, — сказал Кадфаэль. — Бог даст, завтра.

 

 

Было похоже на то, что леди Дионисия решила заночевать в обители, дабы утром успокоить свою душу и помириться с внуком, который в этот час уже крепко спал, благополучно избежав брачных уз и вернувшись туда, где хотел жить.

Быстрый переход