Но это было не так-то легко. Единственным человеком, который мог сослужить мне службу, был некий Джонсон, бывший капитан одного местного судна, а теперь взявший себе в жены туземку и совсем опустившийся. О не я слышал только, что он затерялся в самой гуще туземцев — их было двести тысяч — и вылезает на свет лишь для того, чтобы раздобыть брэнди. Мне казалось, — попадись он мне в руки, я бы протрезвил его на борту своего судна и использовал как лоцмана. Лучше что-нибудь, чем ничего. Моряк всегда остается моряком, а он много лет знал эту реку. Но в нашем консульстве (куда я явился, обливаясь потом после быстрой ходьбы), мне не могли дать никаких сведений. Превосходные молодые люди из консульства готовы были помочь мне, но они знали только белую колонию, для которой Джонсоны не существуют. Они предложили мне начать поиски самому с помощью констебля, состоящего при консульстве, бывшего сержанта гусарского полка.
Этот человек, чьей обязанностью, по-видимому, было сидеть за столиком в прихожей консульства, получив приказание помочь мне в поисках Джонсона, проявил колоссальную энергию и удивительное знание местной жизни. Но он не скрывал своего скептически-презрительного отношения к моему предприятию. В тот день мы вместе исследовали бесконечное количество отвратительных питейных заведений, игорных притонов, курилен опиума. Мы пешком брели по узким переулкам, где наша гхарри, — крохотный ящик на колесах, запряженный норовистым бирманским пони, — никак не могла проехать. Констебль, казалось, был близко знаком, не без доли презрения, с мальтийцами, евразийцами, малайцами, китайцами, полукровками, даже с метельщиками, приставленными к храму; с последними он разговаривал у ворот. Через решетку в глиняной стене, замыкающей переулок, мы проинтервьюировали необычайно тучного итальянца, который, как небрежно сообщил мне бывший сержант, «в прошлом году убил человека». Обращаясь к нему, он называл его «Антонио» и «Старый Олень», хотя этот раздутый парень, заполнивший, по-видимому, добрую половину камеры, куда его засадили, напоминал скорее жирную свинью в хлеву. Затем сержант фамильярно, но сурово потрепал — да, потрепал — по подбородку невероятно морщинистую и скрюченную опиравшуюся на палку старую ведьму, которая вызвалась дать нам какие-то сведения. Не меняя хмурого выражения лица, он завел оживленный разговор с группой темнокожих женщин, покуривающих сигары у дверей глиняных лачуг. Мы вылезали из гхарри и пробирались в хижины, где ветер разгуливал, как в плетеной корзине, или спускались в места, мрачные, как погреб. Мы влезали в гхарри, ехали, снова вылезали, — казалось, для того только, чтобы заглянуть за кучу щебня. Солнце садилось; ответы моего спутника стали коротки и саркастичны, по-видимому, мы все время упускали Джонсона. Наконец наша повозка снова остановилась, возница спрыгнул на землю и распахнул дверь.
Куча отбросов, увенчанная дохлой собакой, нас не остановила. Под моей ногой весело запрыгала пустая жестянка из-под австралийских мясных консервов. Затем мы полезли через отверстие в колючей изгороди.
Это был очень чистый туземный двор; а грузная туземная женщина с голыми коричневыми ногами, толстыми, как столбы, преследовавшая на четвереньках серебряный доллар (откуда он выкатился — неизвестно), была сама миссис Джонсон.
— Твой муж дома? — спросил экс-сержант и отошел в сторону, подчеркивая этим полное свое равнодушие к дальнейшим событиям.
Джонсон стоял, повернувшись спиной к туземному дому, построенному на сваях, со стенами из циновок. В левой руке он держал банан. Правой швырнул в пространство еще один доллар. Эту монету женщина поймала на лету, а затем плюхнулась на землю, чтобы с большим удобством нас разглядывать.
«Муж» был желт, седоват, небрит. Его саржевый пиджак на локтях и на спине был вымазан грязью. Там, где лопнули швы, проглядывало белое тело. |