— Настоящий вышибала. Раз он выволок этого голландца, — завтра утром, полагаю, придет и наш черед.
На рассвете мы все были на палубе, готовые в один миг сняться с якоря. Даже больные выползли наверх. Напрасно. Фальк не явился. Наконец, когда мне пришло в голову, что, быть может, что-нибудь неладно с его машинами, — мы увидели пароход, полным ходом шедший вниз по реке, словно нашего судна и в помине не было. Сначала я лелеял безумную надежду, что он повернет назад у первого же изгиба реки. Затем стал следить, как над равниной там и сям подымались клубы дыма, следуя по извивам реки. Дым исчез. Тогда, не говоря ни слова, я спустился вниз завтракать. Да, я попросту спустился вниз завтракать.
Мы все молчали. Наконец помощник, покончив со второй чашкой чаю, — он пил чай с блюдца, — воскликнул:
— Куда, черт его побери, отправился этот парень?
— Ухаживать! — крикнул я с таким дьявольским смехом, что старик больше уже не посмел раскрыть рот.
В контору я шел совершенно спокойный. Под этим спокойствием таилось бешенство. Там, видимо, все уже было известно, и при моем появлении все оцепенели. Управляющий, непомерно тучный человек, прерывисто дыша, двинулся мне навстречу своей мягкой походкой, а молодые клерки, сидевшие вдоль стен, склонились над своими бумагами и украдкой поглядывали в мою сторону. Толстяк, не дожидаясь моей жалобы, засопел и сообщил мне новость таким тоном, словно и сам ей не доверял: Фальк, капитан Фальк, категорически отказался буксировать мое судно, вообще иметь со мной дело — сегодня, завтра или когда бы то ни было.
Я сделал все возможное, чтобы сохранить хладнокровие, но, должно быть, это мне не удалось. Мы разговаривали, стоя посреди комнаты. Вдруг за моей спиной какой-то осел оглушительно высморкался, а другой щелкопер вскочил и выбежал на площадку. Мне пришло в голову, что вид у меня, должно быть, дурацкий. Сердитым голосом я выразил желание переговорить с принципалом в его кабинете.
Кожа на голове мистера Зигерса была мертвенно-бледная; поперек черепа от уха к уху тянулись, словно приклеенные, пряди пепельных волос, похожие на бинт. Его узкое худое лицо было цвета терракоты, точь-в-точь глиняная посуда. Был он болезнен, худ и мал роста; руки, как у десятилетнего мальчика. Но это тщедушное тело было наделено громовым голосом, оглушительно громким, грубым и резким, словно исходящим из какого-нибудь инструмента вроде сирены. Не знаю, как использовал он его в частной жизни, но в деловой сфере этот голос давал ему возможность одерживать верх в спорах без малейшего умственного напряжения, одною лишь массой звуков. У нас с ним бывали столкновения. Мне приходилось выбиваться из сил, защищая интересы моих судовладельцев, которых, заметьте, я никогда не видел; что же касается Зигерса, — то он, познакомившись с ними несколько лет назад во время деловой поездки в Австралию, претендовал на знание самых сокровенных их мыслей и в качестве «их доброго друга» постоянно выставлял это мне на вид.
Он желчно поглядел на меня (любви мы друг к другу не питали) и тотчас же заявил, что это странно, очень странно. Его английское произношение было до того нелепо, что я даже не пытаюсь его воспроизвести. Так, например, он сказал: «ошень штранно». Благодаря оглушительному голосу, язык, родной нам с детства, производил жуткое впечатление, и, даже воспринимая речь как неопределенный шум, вы бывали вначале ошеломлены.
— Мы были знакомы, — продолжал он, — с капитаном Фальком много лет, и никогда не было оснований...
— Вот потому-то я и пришел к вам, — перебил я. — Я имею право требовать объяснения этой нелепицы.
В комнате был зеленоватый полусвет, так как верхушки деревьев заслоняли окно. Я заметил, как он передернул худыми плечами. Тут мне неожиданно пришла в голову мысль, — такие мысли приходят в голову ни с того ни с сего, — что, по всем вероятиям, в этой самой комнате, если рассказ Шомберга правдив, Фалька отчитывал мистер Зигерс-отец. |